Роман "На перепутье двух дорог" (начало)

Печать PDF

 

Закрыв крышку рояля, Ванда как зачарованная смотрела на догорающую свечу. Она медленно оплывала, создавая из воска причудливые нагромождения. Застывая, они обретали только им понятные формы. Ванду это забавляло. Вот опять растопленный огнем воск медленно стекает вниз. “Интересно, во что он превратится на этот раз?” – мысленно задавала она себе вопрос. По мере приближения к основанию, он дополнял расплющенную восковую лепешку и струйками, обтекая ее, застывал на весу. Все это хаотичное движение, наконец, завершало свой путь, и получался удивительной красоты жирандоль, отлитый из бронзы, играющий зеленоватым оттенком, обрамленный ажурной белоснежной каймой.

Свеча догорала, создавая своим неярким свечением какой-то особый уют гостиной. Взгляд Ванды скользил по новеньким, только недавно купленным в Вильно обоям густо-бордового цвета с серебряным узором. В отблеске мягкого ласкающего света они играли теперь золотистыми переливами. На душе было покойно, а вся обстановка как бы сама подталкивала к приятным воспоминаниям. Они теснили друг друга, заставляя трепетать ее сердце, переполняя доселе неведомыми чувствами.

“Как все-таки хорошо, что мы смогли поехать в Кореличи. Там было удивительно красиво!” На усадьбу, перестроенную в модном стиле, собрались посмотреть самые предвзятые ценители всего нового, законодатели моды – Солтаны, Чарторыйские, Сапеги, и, конечно же, Радзивиллы.

Гордостью же хозяев был сад, куда вела просторная аллея, обрамленная вековыми каштанами. Ванда зажмурила глаза, чтобы еще раз воспроизвести все это великолепие. Поражало то, что строгими красивыми геометрическими формами в нем на огромной территории роскошно раскинулись подстриженные в виде зеленых ромбов, квадратов кусты. Но вдруг, неведомо откуда, неожиданно среди них появлялись деревья, высокий кустарник, подстриженные уже в виде зверей, и даже дракона. Ванда никогда не встречала такого. Обычно в усадьбах были огороды, оранжереи и, конечно же, сады, но с фруктовыми деревьями. Были в них и парковые растения, и цветники, а вот, чтобы сад состоял только из них, да еще имел особый законченный ансамбль с единой композицией, строгой симметрией, видела впервые.

Это и было новшество, ради которого пригласили столько гостей, чтобы продемонстрировать изыски модного в Европе сада в стиле барокко. А потом давали веселую, запоминающуюся ярким колоритом оперу “Король-пастух” итальянца Гульельми. Постановку специально к празднику приготовила оперная труппа из Слонима.

Именно тогда все и случилось. Ванда открыла глаза, словно боясь, что вновь увидит перед собой Леха. Ей очень хотелось снова возвратиться и в этот сад, и в эту необычную атмосферу. Сами собой зазвучали звуки: “си-ре-до-си-си…”. Ванда тихонько стала напевать: “Берег я любовь, дала она счастье, настал час разлуки и все, все пройдет…”.

Романс князя Антония Генриха Радзивилла был трогателен и так волновал душу! Его только и исполняли во всех усадьбах в последнее время. Да что в усадьбах? Когда он уехал на учебу в Германию и женился там на Фредерике Луизе Брандербургской, то основал в Берлине и Познани артистические салоны. Рассказывали, будто они сразу стали центрами аристократической жизни, где исполняли свои квартеты модные композиторы Гайдн, Моцарт, а сам князь в этих концертах играл не только виолончельную партию, но и удивлял публику задушевным романсом.

И в Кореличах, в уютном саду, тогда на три голоса пели его романсы самые завидные женихи округи: сначала –¬ “Меж скал в долине”, а потом – заставляющую трепетать ее сердце “К Эмме”. И среди них – Лех, Лешик. Так его любовно все звали. Ванда вновь взяла аккорды ”ля-фа-ре-ре-фа..“, напевая: “Там во мглистой серой дымке растворилось счастье и ушло, только теплится надежда, что подарит милый образ яркой звездочки светло”.

Вновь нахлынули воспоминания. Звуки оборвались и замерли, с ними замерла и Ванда. В гостиной воцарилась уютная тишина, а в сознании продолжали звучать такие желанные, наполненные теплотой, слова: “Паненка Ванда…Паненка Ванда…До чего же вы хороши!” Ванда, будто наяву, вновь представила полные восхищения, горящие глаза Леха. И непонятно, отчего больше они сверкали, искрились счастьем – оттого, что все восторгались его приятным тенором, молодостью, эффектной внешностью, которую дополняли красиво подстриженные усики, или же оттого, что среди гостей была она, Ванда. В ее-то сторону он постоянно бросал полненные восхищения взгляды. А ей казалось, что это к ней были обращены слова: “Разве та, что так любила, отдалиться может и не быть?”

Ванда почувствовала, что пыхнуло лицо. И только полумрак гостиной скрывал, как она зарделась. “Я поступила опрометчиво! Я не должна была позволять ему говорить такие слова. Это не достойно воспитанной паненки!” – корила она себя. Но тут же спохватилась. Ей ведь безумно хотелось услышать именно эти слова, и именно от Лешика. Отбросив назад вьющиеся, собранные в букли, длинные волосы, Ванда резко встала, захлопнув крышку рояля, будто это могло покончить со всеми воспоминаниями.

Вдруг послышались голоса. За своими мыслями Ванда и не заметила, что рядом в кабинете кто-то есть. Прислушавшись, она узнала голос отца и двух его приятелей из Слуцка и Минска. Уже который год, сколько помнила себя Ванда, наверное, от того времени, когда Бобруйск, Слуцк, Минск, остальные западные земли отошли к Российской империи, до сего момента они только и делали, что постоянно кого-то, или что-то ругали, и без устали спорили. Ванде казалось, что за столько лет они должны были обсудить уже все проблемы. Но они по-прежнему горячо обсуждали, как изменился Бобруйск после того, как стал поветовым городом, войдя в состав вновь образованной Минской губернии. Их не устраивало, что его жителям досталось мало льгот, когда они, как и во всей России, стали мещанами, и это при том, что на них распространили действие Дарственной грамоты российским городам 1785 года. Они ругали установленный городской магистрат, поветовый дворянский суд и нижний земский суд, но больше всего доставалось поветовому маршалоку шляхты, который тоже находился в городе. Не нравился им и утвержденный герб Бобруйска, особенно то, что в середине серебристого поля поместили мачту, прикрепив к ней крест накрест два деревянных древка.

– Да, Бобруйск славен тем, что отсюда всегда много вывозилось мачтового леса, и его сплавляли по Березине до самого Рижского порта, – уже на высоких тонах начинал больную для него тему отец. Но у города так много и других заслуг!

– И бобры с их ценным мехом, – подхватывал пан Матюша. И роскошные яблоневые и вишневые сады.

– Ах, пан Александр! Вы, как всегда заводите разговор вовсе не о том. Что свершилось, то уже свершилось. Уважаемое паньство, нам надо думать о трех наиважнейших вещах – о винокуренной подати, которую вот-вот введут, о Наполеоне, который вот-вот окажется у наших границ, и о том, что царь высылает сюда инспекцию, – прервал разговор пан Тит.

– Милейший пан Тит, вы, как всегда, правы. Шляхта Речи Посполитой, помнится, жили мы в такой державе, среди целого ряда привилегий, имела весьма существенное право – свободно производить и продавать вино. И до сей поры, оно сохранялось, чтобы не задевать интересы местной шляхты. Царь вел благоразумную политику, понимая, что в нашем лице ему необходимо искать союзника и обострять отношения, обстановку у западных границ не в его интересах, – парировал пан Александр.

Ванда стала внимательно вслушиваться в слова отца. Уж слишком часто в последнее время все стали говорить и о подати, и о Наполеоне, и о какой-то очень важной инспекции, которую собирается прислать в Бобруйск царь.

– Да, введение винокуренной подати несколько ущемит права шляхты. Это может существенно повлиять на авторитет царя в ее среде. И тогда, кто его знает, как она поведет себя, особенно в тот момент, когда войска Наполеона подойдут совсем близко к нашим границам. А такое ведь может вполне случиться, и возможно, совсем скоро. Не правда ли, паньство? Послышались тяжелые шаги расхаживающего по кабинету пана Матюши. Он всегда начинал передвигать свое грузное тело из стороны в сторону, когда его охватывало волнение.

– Война, паньство, война с французами подступает к нам. У царя нет другого выхода. Он должен искать пути, как пополнить казну. Военная кампания, паньство, дело не дешевое, – вмешался пан Тит, до этого листавший журналы, недавно выписанные из Германии и Франции. Поэтому и инспекция надвигается. И если к нам едет сам военный министр, досточтимый Барклай де Толли, значит дела серьезные! – заключил он.

– И едет он к нам с целой свитой, – задумчиво добавил пан Матюша. Значит – дела, действительно, очень серьезные. Ванду охватило волнение. Слово война вызывало у нее тревожные чувства. “А если действительно все случится так, как говорит паньство? А как же мои планы? Все говорят, что я подаю надежды, и не только в игре на фортепьяно и органе. Меня прослушивал в своей Слонимской усадьбе, в “усадьбе муз”, как ее окрестили, сам Михаил Казимир Огинский, когда я была еще совсем ребенком, и очень хвалил. И теперь все утверждают, что у меня удивительный и редкий голос – приятное контральто. А как же Лешик?! Его, наверняка, заберут на войну”. Но, немного поразмыслив, Ванда отогнала от себя эти тревожные мысли. “Пан Матюша, пан Тит и отец всегда любят все преувеличить”. Она вновь открыла крышку рояля и стала проигрывать гаммы. Ванда всегда так делала, когда нужно было успокоиться.

 

Лиза не знала, хорошо это, или плохо, что Серж отправляется к западным границам. Подойдя к окну, она пристально вглядывалась в даль, будто хотела рассмотреть, увидеть эти далекие западные земли, неведомые, загадочные. Еще совсем недавно все происходящее вокруг казалось ей нереальным и относящимся не к ней. Но было это до тех пор, пока не стало известно, что государь поставил свою подпись на докладе военного министра Барклая-де-Толли: “Быть тому!” Еще совсем недавно, прохаживаясь аллеями Дворцового парка в Гатчине, вместе с Натали слушали они рассказ молодого поручика Теодора Нарбута об их поездке в Могилев, Рогачев и Новый Быхов с Карлом Опперманом, инспектором инженерного корпуса, постоянно подтрунивая над ним, воспринимая все его восторженные рассказы о тех местах с легкой иронией. Особенно усердствовала Натали. Когда Теодор, уже в который раз, начинал восхищаться необыкновенными видами, которые открывались с высоких крутых берегов Днепра, удивительной красоты поймой Друти, расходящейся в районе Рогачева рукавами, обрамленными раскинувшимися купами лозы, камыша и прибрежного кустарника, Натали все пыталась перевести разговор на местных барышень. Она так и норовила выспросить, как одеты паненки, какие прически и шляпки носят. Теодор, словно ничего не замечая, продолжал восхищаться старинным величественным лесом, что обхватил со всех сторон Новый Быхов, еловыми боровиками и рыжими лисицами, которых там было множество. Натали же стояла на своем. Ее интересовали шляпки и местные барышни.

– Теодор! Вы – бука! Вы скучны и не интересны! Природа везде одинакова. Я сегодня в новой шляпке, выписанной из Парижа, и Лиз в новом наряде, а вы даже не взглянули на нас! Не помогли и наводящие вопросы. Что больше вас очаровало в тех местах – ландшафты, еловые боровики или же местные барышни? – все еще пыталась обратить на себя внимание молодого поручика Натали. Он ей нравился давно, но оставался загадкой. Был всегда галантен, но когда речь заходила о новых инженерных проектах, напрочь забывал о том, что рядом не просто прелестные барышни, а фрейлины самой императрицы Елизаветы Алексеевны, которым, хотя бы ради приличия, надо уделить внимание.

– Натали, вам сегодня вновь не удалось взять штурмом неприступную крепость – мисье Теодора, – с легкой иронией заметила Лиза. – Он собирается с честью и достоинством выполнить приказ царя – построить лучшую в мире крепость у западных границ Российской империи. Ну, какие могут быть шляпки?!

Лиза вспомнила, как тогда смутился Теодор, и невольно улыбнулась. Его оборвали на самом важном месте. Он только собирался сообщить, что, несмотря на красоты, они с Опперманом все проанализировали, учли особенности ландшафта, и получился совсем неожиданный вариант – крепость будут строить не возле Рогачева и Нового Быхова, а под Бобруйском, на берегу быстро бегущей реки Березина. Лиза не подала тогда вида, но от ее наблюдательного взгляда не могло ускользнуть, как вздернулись брови у Натали от удивления, а Теодор продолжал рассказывать, что это и есть самое лучшее место для строительства крепости. Ей же уже совсем не хотелось шутить, а тем более подтрунивать над тем, что говорил поручик. “Бобруйск…”, – только и отбивалось в сознании. С ним у нее были связаны тревожные чувства. Именно туда несколько месяцев назад с другими арестантами погнали Мишеля.

Стоя у окна Гатчинского дворца, Лиза вновь вглядывалась в аллеи парка уходящего лета. На дворе август. Прошел год, всего лишь год, а кто бы мог подумать, что ее жизнь изменится так круто. Еще год тому назад она была счастлива как никогда. Влюбленные, они с Мишелем гуляли аллеями этого парка. А та, что теперь едва виднеется из окна, и вовсе стала счастливой. Именно тут Мишель впервые объяснился, признался ей в своих чувствах. И это было в августе. “Лиз! Вы прелестны! Я не могу без вас жить!” – словно сказанные только сейчас, вновь звучали его слова, возвращенные из далеких глубин памяти. А потом была эта нелепая ссора, на первый взгляд, такая безобидная. Мишель с Сержем и раньше ссорились, но это выглядело как соперничество двух талантливых, подающих надежды, инженеров. Но то, что случилось потом! Лиза и по сей день не могла поверить, что по вине Мишеля могли пропасть какие-то очень важные чертежи особо важного объекта, или тайные бумаги. Но было дознание, потом суд. Мишеля признали виновным. Может, в другое время приговор был бы не таким строгим, но теперь оно было слишком тревожным и поблажек не давали никому. Не помогло и заступничество императрицы, которая только и сказала ей одно слово: “Забудь”. Но разве она могла заставить свое сердце забыть? “Могу ли я смириться? Возможно! Но не забыть!” – рассуждала Лиза, скользя взглядом по верхушкам начинающих желтеть деревьев, обращая его в даль, в ту сторону, где мог находиться этот Бобруйск и куда отправились очередные арестантские роты на строительство новой крепости Российской империи.

– Лиз, дорогая, вы так задумчивы все это последнее время. Слова Сержа заставили ее встрепенуться. Она резко повернулась и уже в который раз увидела в его глазах немой вопрос.

– Ах, Серж, не сейчас. О своем решении я объявлю позже. Лучше, если мы объяснимся после вашей инспекции в западный край. И не забудьте обратить внимание на то, какие шляпки носят местные паненки. Натали обязательно вас об этом спросит, – кокетливо играя веером, с легкой иронией произнесла Лиз и, подобрав в руки пышные юбки, удалилась из залы.

– Не забудьте об этом предупредить и месье Теодора, – уже в дверях бросила она ему, не преминув послать обнадеживающую улыбку.

 

Мира, осторожно ступая по узкой деревянной мостовой, пробиралась к форштату. Недавно прошли дожди и весь Бобруйск, казалось, утонул в лужах и канавах, заполненных до верху водой. Мира делала все, чтобы обойти их стороной, а, самое главное, не поскользнуться и не упасть. В одной руке она несла корзинку, в которой была большая бутыль молока, яйца и свежий испеченный хлеб, аккуратно прикрытые рушником. А еще на ее дне покоились перо и пергамент. В другой руке Мира несла в холщевой сумке старую развалившуюся лампу. Когда-то они подвешивали ее у входа в дом вместо фонаря, и она прослужила долго. Потом лампа, возраст которой определить не брался никто, начала поскрипывать, а затем и вовсе в ней оторвался фитиль. Лампа была старинная, привезенная когда-то из Кракова, и очень красивая. Теперь же, когда представилась возможность вернуть ее к жизни, Мира, не раздумывая, в тайне от отца, собрала эту ценность по частям, аккуратно уложила в холщевую сумку и направилась в сторону форштата.

Сейчас ее занимала только одна проблема – как бы не поскользнуться. “Но эти лужи! И откуда только взялся дождь? Арестантов выпускают за продуктами два раза на неделе, а завтра шабат. Мне обязательно надо успеть”, – мысленно подгоняла себя Мира. Она никак не могла совладать с охватившим ее волнением и чувствовала, что на щеках даже выступил румянец. “Нет, нет, я вовсе не из-за него так спешу. Мне действительно хочется побыстрее отремонтировать лампу и обрадовать отца”.

Бедный Шмерка так горевал по этому поводу, что иногда на него было жалко смотреть. Когда же Роза предлагала купить новую, он закрывал руками лицо и начинал причитать: “Я – бедный еврей. Откуда у Шмерки могут быть такие деньги. Царь собирается ввести подать, а как дальше жить бедному Шмерке?” Но тут вступала Роза. “Пе-е-стань сказать”, – наступала она уже на него. – И на подать у тебя хватит, и еще на десять таких ламп“. Но когда речь заходила о деньгах, Мира знала, что лучше на это время куда-нибудь уйти и не попадаться ему на глаза. Пока Шмерка не расскажет о всех своих бедах и о том, как много ему надо работать, чтобы заработать хотя бы на лампу, не успокоится. А так как причитать отец любит долго, главное – в нужный момент покинуть дом, что и сделала Мира.

Но все равно не спокойно было на душе. По мере того, как она приближалась к форштату, ее все больше охватывало волнение. Мира ловила себя на мысли, что за ее короткую жизнь еще никто и никогда ей так не нравился, как этот каторжанин, даже Мойшеле, который часто приходил в их дом вместе со своим отцом, и украдкой бросал на нее восхищенные взгляды. Мира всегда ждала этого момента, ей доставляло удовольствие наблюдать, как он смущается, когда встречались их глаза. Но такое с ней происходит впервые. Она боялась себе в этом признаться, делала все, чтобы не дать волю чувствам, которых теперь стыдилась. Но мысли о нем не давали покоя. Желание побыстрее увидеть Михаила, или как его еще звали, Изобретателя, заставляли спешить. Но появившиеся так не к стати лужи, не позволяли двигаться быстрее. От этого волнение охватывало все больше и больше. Скоро отпустят арестантов, а она еще на половине пути.

Мира эти дни только то и делала, что ждала встречи. Еще так свежи были воспоминания. Перед ней все стояли и стояли задумчивые глаза Михаила. В прошлый раз, когда она уже собиралась уходить, он бережно взял в свои руки ее длинную, туго заплетенную косу, и трогательно перебирая кончики волос, долго молча смотрел ей в глаза, словно пытаясь найти ответ на мучавшие его вопросы. Думал ли он о ней, или вспоминал свою прежнюю жизнь, свой дом? Это было неведомо. Да и какой была его прошлая жизнь, Мира тоже не знала. Она просто любила тихонько сидеть рядом с ним и наблюдать за тем, как его ловкие руки возвращали к жизни старый ржавый замок, или же безнадежно сломанный утюг, как прямо на глазах оживали уже всеми забытые вещи. Может, поэтому, и прозвали Михаила Изобретателем. Он молчал, сосредоточившись на работе. Но это было уютное молчание. От него исходили искренность и доброта.

И, сидя тут, на площадке форштата, напротив старинного заброшенного замка рядом с ним на корточках, поджав кулачками подбородок, Мире почему-то казалось, что это и есть ее счастье – быть рядом с очень добрым человеком, ни о чем не думать, а просто наслаждаться его присутствием. Когда же наступало время расставания, Мира тихонько поднималась, а Изобретатель брал в свои красивые руки с длинными тонкими пальцами ее косу и еще долго теребил, глядя в широко открытые от восхищения глаза. Когда же Мира, напоминала, что ей пора, она неизменно слышала: “Вы обязательно приходите вновь. Я непременно буду ждать”.

Мира еще долго ощущала на себе его провожающий взгляд. Она никогда не задавала ему никаких вопросов: “Кто он и откуда? Где его дом? Как он оказался в арестантской роте?” Ей это было все равно. Но интуиция подсказывала, что он – не такой как все, что в его жизни что-то произошло. Мира чувствовала, как страдает его душа. Это она улавливала по нервным движениям его пальцев, когда он вдруг останавливал работу. И было безумно жаль этого необычайно доброго, участливого человека. Худоба и бледность не могли скрыть его красивого с утонченными линиями лица, прямым тонким носом, правильной формы губами и очень грустными карими глазами, обрамленными густыми бровями. Непослушные пряди зачесанных назад темно-русых волос ниспадали на высокий лоб. Он был красив. И эту красоту не могла испортить даже арестантская одежда, которую он запахивал как-то по-особому, на свой манер.

Наконец, Мира издалека заметила знакомую фигуру. Сердце забилось от радости. Глаша может быть спокойна: молоко, яйца и хлеб доставлены в полном порядке.

День клонился к полудню. Они и не заметили, как пролетело время. Казалось, о его существовании просто забыто. Только прохожие иногда бросали взгляд на странную пару, разместившуюся прямо у деревянной мостовой, которая соединялась с площадью перед замком. Ссыльный каторжанин сосредоточенно рассматривал какие-то железки, видимо, обдумывая, что же из них можно смастерить. Пристроившись рядом, тихонько сидела совсем юная барышня, почти ребенок, очень яркой наружности. На ее лице с нежной тонкой кожей горели большие теплые светло-карие глаза. Они покоились под красивыми тонкими дугами бровей, алые губы обрамляла яркая кайма, а толстые, туго заплетенные косы свисали до земли. И только непослушные завитушки, выбившиеся из собранных волос, кокетливо расположились у виска.

Но это замечали только прохожие, которые бросали на нее восхищенные взгляды. По всему было видно, что эта девушка и не подозревала о том, что она необыкновенно хороша. Как зачарованная, наблюдала она за ловкими движениями мастерового человека, вовсе не пыталась привлечь к себе внимание. И только вездесущий Изя, который всегда, когда выпускали арестантов, спешил к форштату, чтобы продать им подороже какие-то вещи или же выменять у них что-то ценное на хлеб, молоко, яйца, покачивая головой, бормотал про себя: “Бедный Шмерка, ай, бедный Шмерка! И что подумают о нем люди? Ай! Его любимая, такая честная Мира, сидит с каким-то арестантом и ни на кого не обращает внимание. Ай! Стыд какой! Ай! Ай!”

Но любопытство брало верх. Обойдя их со всех сторон и раз, и два, Изя замер от зависти. “Ай! Эта Шмеркина Мира опять обхитрила всех! Ей ни за грош соберут старую лампу, и Шмерка не потратится, чтобы купить новую. А те деньги, которые он мог бы израсходовать на покупку новой лампы, Шмерка сможет выгодно вложить и заработать на них хорошие деньги”. Изя лихорадочно прикидывал, куда же Шмерка, его давний соперник во всех торговых делах, может пристроить эти деньги, и через какое время удвоить, утроить, а то бери и больше, эти деньги. И Изя растерянно уже бормотал про себя: “Ай! Какой счастливый Шмерка! Его Мира еще так молода, а уже так смекалиста и бережлива. Сегодня она принесет в дом достаток, не потратив для этого ни гроша. Ай! Она такая юная, но уже живет по еврейским законам. Только истинный еврей, ложась спать, думает, что он должен завтра сделать для своей семьи. А, прожив день, должен спросить себя, что же сделал он для своей семьи. Ай! Какой счастливый Шмерка!”

 

Отчего-то защемило сердце. Чтобы заглушить эту боль, Михаил достал из кармана своего арестантского халата бархотку и с особым усердием стал начищать выпуклое основание старинной лампы. Возвращенная к жизни, она теперь сияла в теплых лучах августовского солнца. Ему совсем не хотелось отпускать эту заботливую еврейскую девушку. Глядя в ее светло-карие глаза, такие искренние, наполненные добротой, ему становилось спокойнее. Словно вновь возвращались к нему давно забытые чувства, когда ему казалось, что мир добр и прекрасен, и в этом мире есть люди, которые любят его, заботятся о нем. Но он давно заставил себя мысленно похоронить их, выкинуть из своего сознания как не нужный хлам, который больше никогда ему не понадобится. Он – арестант, такой же, как и другие из их арестантской роты. Все они когда-то были успешными людьми – стремились к чему-то в этой жизни, блистали в обществе, строили планы. Теперь его никто не ждет, о нем никто не заботится, а все их отношения с Лиз были просто иллюзией.

Она даже не пыталась его искать, подать какую-то весточку. И Серж наверняка уже предложил ей руку и сердце. А ему стремиться не к чему. “Разве? – мгновенно отреагировал его мозг на такое настроение. –Нет, я обязан выстоять, доказать свою невиновность, вернуть себе честное имя. В этом и есть смысл моего теперешнего существования”.

Михаил вдруг почувствовал какое-то внутреннее волнение. Было ощущение, что он сделал для себя какое-то очень важное открытие. “Во мне явно что-то изменилось, – отметил про себя Михаил. – После стольких месяцев полной апатии к жизни во мне вдруг начинает пробуждаться даже какой-то интерес к тому, что окружает. Еще совсем недавно я просто сидел тут бесцельно в часы, когда арестантов выпускали за продуктами, а теперь мне хочется, чтобы рядом была Мира и меня влечет к ней”.

Михаил понимал всю бессмысленность и невозможность их отношений, но это были совсем иные чувства. Они вовсе не походили на те, когда он трепетал при виде хорошенькой барышни. В ней было что-то такое, что заставляло его волноваться, переживать, ждать их встречи. Михаил и не заметил, как она вошла в его жизнь. Ее образ незримо присутствовал в каторжной жизни и именно сейчас Михаил понял, почему. Она позволяла, а, возможно, заставляла его оставаться человеком. Эта девочка, почти ребенок, смогла растревожить, разбудить в нем умершие когда-то в одно мгновенье чувства. Мира давала возможность поверить, что даже в теперешнем своем состоянии он остается нужным. По глазам Миры, ее искреннему взгляду, он видел, что с ним ждали встречи, связывали какие-то планы, и даже надежды. За его услуги платили добротой, заботой, совсем, как в нормальной человеческой жизни.

Нежным трепетом отозвались в его сердце все эти мысли. Михаил бережно взял ее толстые косы в свои руки и медленно стал перебирать кончики вьющихся густых волос. Они были мягкими, шелковистыми, словно созвучными с ее кротким нравом, какой-то особой душевностью. Как-то незаметно они выскользнули из его рук. Михаил поднял глаза. Мира с виноватым видом смотрела на него. В ее глазах читалось волнение.

–Мне пора, меня заругают, – тихонько произнесла она.

– Да, несомненно, вам пора. И как я мог так долго вас задерживать. Но вы приходите. Я непременно буду ждать, – виновато произнес Михаил.

Мира, поставив осторожно рядом корзинку с провизией, уложив в сумку драгоценную лампу, поспешила к центру, еще долго ощущая на себе провожающий взгляд Изобретателя.

Михаил, любуясь стройной худенькой фигуркой Миры, смотрел ей во след, до той поры, пока она не скрылась из виду. Ему было приятно наблюдать, как, преодолевая деревянную мостовую, чудно перескакивая то через одну, то через другую лужу, она бережно несла в своей холщевой сумочке отремонтированную им лампу. “Она так счастлива, - невольно отметил про себя Михаил. - Может в этом и состоит смысл жизни – уметь радоваться любой мелочи, любому мгновенью, тому, что ты просто живешь”.

Да, кругом была жизнь, был теплый ласкающий август. Первое золото приближающейся осени уже тронуло верхушки стройных, уходящих ввысь лип, окруживших старинный замок на берегу Березины. Им хотелось любоваться и любоваться. “Интересно, сколько ему лет”, – почему-то вдруг задал себе вопрос Михаил, а уже через какое-то мгновенье поймал на мысли, что осматривает замковые сооружения с точки зрения профессионального инженера.

“Оборонные рвы заметно просели, осел и некогда высокий вал, но вот деревянный мост, перекинутый через два оборонных рва, сохранился неплохо. Сохранилась и въездная брама. Двойные ворота, верхняя часть замка в виде башни с бойницами вообще в идеальном состоянии. Грамотно продуманы и три узла обороны, предусмотренные перед городом. А вот со стороны Березины отлично сохранились два редута бастионного типа, несмотря на то, что деревянно-земляные. Благодаря их расположению удобно контролировать переправу через реку. Это идеальный способ и организации обороны. Что это я? – вдруг спохватился Михаил. – Зачем мне это все надо?” – размышлял он. – И почему мне вдруг на память пришли такие мысли? Теперь – это удел уже других людей”.

Заныло сердце. Случилось то, чего так боялся Михаил. Он начал тосковать по любимому делу. Никто лучше его не предлагал инженерных решений по оборонным сооружениям крепостей. Они всегда являлись уязвимым местом при строительстве. Было важно так их организовать, чтобы сделать невозможным обстрел внутренней части крепости. “Здесь же, кроме основного форта, это необходимо предусмотреть, так как за рекой Бобруйкой находится большая возвышенность”, - продолжал рассуждать Михаил, окидывая взглядом территорию, тянувшуюся от замка вдоль Березины.

Его проекты всегда были одними из лучших. “Интересно, кто теперь будет участвовать в разработке чертежей новой крепости. Молодцы, конечно, и Нарбут, и Опперман, что выбрали именно это место. Лучше и не придумаешь. Мира как-то обмолвилась, что в город скоро приезжает какая-то важная военная инспекция. И по этому поводу в Бобруйске целый переполох. Наверняка ее будет возглавлять Михаил Богданович Барклай-де-Толли”.

При упоминании этого имени в душе будто что-то перевернулось. К этому человеку Михаил испытывал особые чувства. Именно он обратил на него, совсем молодого инженера когда-то свое внимание. И работалось тогда в удовольствие. Теперь с ним, наверное, прибудет Серж. Опять заныло сердце. Вспомнилась Лиз, их счастливый август, наполненное счастьем и надеждами время. “Думает ли она обо мне, или же, как всегда, с Натали обсуждают последние дворцовые новости и жалуются на свою судьбу, которая послала им несчастье быть фрейлинами Елизаветы Алексеевны?”

Мысли упорно возвращали в прошлое. “Двор у императрицы небольшой, и ведет она уединенный образ жизни. Особенно замкнулась после кончины фаворита Алексея Охотникова, штаб-ротмистра кавалергардского полка, в котором души не чаяла и не скрывала своих чувств. После этого все свое время стала проводить во дворце на Каменном острове, не то, что вдовствующая императрица Мария Федоровна со своими парадными выходами и пышными балами в духе матушки Екатерины II. На них всегда царила искренняя веселость, сочетавшаяся с царственным великолепием и достоинством, что так контрастировало с образом жизни Елизаветы Алексеевны”.

Но от этого симпатии Михаила к императрице не становились меньше. Он знал, что Елизавета Алексеевна любит овладевать все новыми и новыми знаниями, несмотря на несомненную образованность, что ему всегда импонировало, и где-то подспудно понимал, что это было и ее спасением от одиночества, отвлекало от пересудов по поводу романа императора с Марией Нарышкиной, дочерью князя Четвертинского, и рождения их дочери Софьи. “Пожалуй, никто из русских женщин, особенно при дtext-align: justify;воре не знал так хорошо язык, религию, историю и обычаи России”, – отмечал про себя Михаил, который всегда восхищался ее умом, деликатностью.

“А сколько в ней подвижничества. Лиз все время то и дело жаловалась, что Елизавета Алексеевна занимается не своими делами: то организует Женское патриотическое общество, то отказалась брать 1 млн. рублей положенных на содержание императрицы, а довольствуется всего 200 тысячами и на туалеты берет только 15 тысяч, а все остальное тратит на пособия нуждающимся. А иногда ей и вовсе приходится семенить за императрицей в сопровождении всего лишь одного лакея по набережной, или же появляться на гуляньях среди народа в обыкновенной коляске четверней. Лиз, красавица Лиз. Как ей было скучно. Она заслуживала большего. Как печалились от всего этого ее большие светло-карие глаза. Эти светло-карие глаза. Они преследуют меня по жизни, волнуют, заставляют переживать. У Миры, ведь, тpдом? Как он оказался в арестантской роте?” Ей это было все равно. Но интуиция подсказывала, что он – не такой как все, что в его жизни что-то произошло. Мира чувствовала, как страдает его душа. Это она улавливала по нервным движениям его пальцев, когда он вдруг останавливал работу. И было безумно жаль этого необычайно доброго, участливого человека. Худоба и бледность не могли скрыть его красивого с утонченными линиями лица, прямым тонким носом, правильной формы губами и очень грустными карими глазами, обрамленными густыми бровями. Непослушные пряди зачесанных назад темно-русых волос ниспадали на высокий лоб. Он был красив. И эту красоту не могла испортить даже арестантская одежда, которую он запахивал как-то по-особому, на свой манер.оже такие же глаза, только у нее они очень добрые, живые, а у Лиз необыкновенно красивые”.

 

Михаил понимал, что его время вышло и пора возвращаться. Но что-то удерживало его здесь, в этом, казалось, неприглядном месте. “Наверное, август не отпускает меня от себя, не давая забыть моему сердцу все, что пришлось пережить тоже в августе, только прошлом”, – с грустью думал он. Теплое августовское солнце, не покидающее ощущение присутствия Миры, и небольшая корзинка, которую он обхватил руками и теперь опирался – Да, Бобруйск славен тем, что отсюда всегда много вывозилось мачтового леса, и его сплавляли по Березине до самого Рижского порта, – уже на высоких тонах начинал больную для него тему отец. Но у города так много и других заслуг!p– Да, Бобруйск славен тем, что отсюда всегда много вывозилось мачтового леса, и его сплавляли по Березине до самого Рижского порта, – уже на высоких тонах начинал больную для него тему отец. Но у города так много и других заслуг!p– Да, Бобруйск славен тем, что отсюда всегда много вывозилось мачтового леса, и его сплавляли по Березине до самого Рижского порта, – уже на высоких тонах начинал больную для него тему отец. Но у города так много и других заслуг!pна нее, - все это создавало некую иллюзию покоя и домашнего уюта.

Михаил уже который раз доставал со дна корзинки перо и пергамент. Подержав их немного в руке, подумав о чем-то своем, он благополучно отправлял их вновь на прежнее место. Сначала хотелось убедиться, принесла ли их Мира. Потом задавал себе вопрос: “Понадобятся ли они мне вообще, и стоит ли затевать переписку, в бесполезности которой я уверен и так, прекрасно понимая, что в этом нет никакого толку. Сколько раз за свою короткую службу я убеждался в бессмысленности каких-то обращений к государю. Все они тонули в чиновничьей переписке: будь-то в канцелярии гражданского губернатора, Петербургского губернского правления, в казенной палате или же губернской чертежной. Да, мало ли где? Это было не важно. В России чиновников много, а правды мало, да и решают судьбу в конечном итоге те, кто ближе всего стоит к власти, кто может лучше всех угодить, вовремя выслужиться и убедительнее других оклеветать неудобного человека. Поэтому писать нет никакой нужды. Только лишний раз давать повод для пересудов, слухов. Нет, я никому не доставлю такого удовольствия. Надо искать другой выход отстоять свое честное имя”. Развернув маленький мешочек, Михаил аккуратно поставил туда чернила, что были в миниатюрной чернильнице, и вместе с пером и пергаментом вновь положил на дно корзинки.

 

– Ваше Императорское Величество! Инспекция показала, что наши западные границы практически открыты. В условиях надвигающейся военной опасности невозможно защитить российские рубежи небольшими разъездами вольнонаемной Таможенной пограничной стражи. Даже купцы беспрепятственно могут проникать на территорию России со своими товарами. Под угрозу поставлена не только наша безопасность.

Государственная казна теряет доходы. От Палангена до Ягорлыка нет никаких серьезных укреплений. Конференция, созданная при нашем военном министерстве, разработала проект положения об устройстве пограничной стражи. Предлагается разделить эту часть границы, а это более 1600 верст, на 150 участков и направить для их охраны 8 полков донских и 3 полка бугских казаков. Границу от Ягорлыка на Днестре до устья Днепра должна прикрывать кордонная стража, – докладывал военный министр Михаил Богданович Барклай де Толли, чеканя каждую фразу. На необыкновенно подвижном лице императора отразилось волнение. Оно читалось и в его больших голубых глазах. Всегда с ласкающим выражением, теперь они отличались острым взглядом, даже холодностью. В них присутствовал расчет. В кабинете воцарилась тишина. По всему было видно, что Александр I прокручивал в сознании полученную тревожную информацию, и, вероятно, просчитывал различные варианты быстрого решения таких сложных проблем.

Михаил Богданович внимательно следил за каждым его движением, выражением лица, чтобы в любой момент быть готовым дать пояснения по интересующему вопросу. Государь был красив: высокого роста, с открытым лицом, которое украшали светлые с рыжевато-золотистым оттенком волосы, грациозной фигурой. Военный министр, не смея нарушить тишину, наблюдал за императором. Теперь на его красивых, правильной формы губах не было той особой, обвораживающей улыбки. Очаровывающие, всегда несколько прищуренные глаза, словно застыли. Казалось, под тяжестью возникших проблем, он стал более сутуловатым. Но это вовсе не портило его, а наоборот, придавало какое-то особое величие. Еще какое-то время государь оставался неподвижным, а потом своим мягким, почти грудным, голосом произнес:

– Продолжайте.

– Детальный анализ представленных ранее предложений о месте строительства крепости Российской империи подтвердил, что лучшим все же является участок на Березине возле Бобруйска. По вашему высочайшему указанию работы уже начаты. Представляется важным незамедлительно приступить к укреплению границу именно здесь. В случае наступления Наполеона, он наверняка изберет это направление. Тут самый удобный путь из Польши. Кроме того, помимо польского войска, за счет которого можно пополнить свою армию, уже на нашей территории он наверняка встретит сочувствующих из числа местной шляхты. На этот счет есть донесения разведки. Строительство крепости может решить и еще одну важную проблему. Наше присутствие не позволит создать в этом регионе тайные общества и вступить местному населению в открытый сговор с Наполеоном - четко изложил свои доводы военный министр.

– Да, у нас совсем мало времени. Строительство крепости необходимо осуществить в кратчайшие сроки. Мы должны иметь не просто надежное укрепление, а лучшую крепость Российской империи, - произнес император, подойдя к окну Александровского дворца императорской резиденции в Царском селе и глядя вдаль, словно пытаясь увидеть в ней далекие западные земли. – Отправляйтесь в Бобруйск вместе с лучшими специалистами из инженерных частей, еще раз все внимательно изучите и возьмите под свой контроль строительные работы. Посмотрите, достаточно ли там сил, сколько людей еще можно привлечь к строительству из числа местного населения, потребуются ли дополнительно войска, а возможно, и арестантские роты. Лично займитесь всей организацией, – отдавал уже жесткие указания император. – И запомните эту дату, уважаемый военный министр, - август 1810 года – начало строительства лучшей крепости Российской империи. Мы должны начать полномасштабные работы, не откладывая. Повторяю: август 1810 года.

– А теперь я хотел бы ознакомиться с детальным планом укрепления всей западной границы и строительства крепости. Прошу представить мне лично каждого инженера и специалиста инженерной экспедиции Военного министерства, которая направляется в Бобруйск. Я хочу знать, кто будет работать на строительстве крепости и выслушать доклады.

Адъютант едва заметно кивнул головой. Бесшумно распахнулась дверь, и император в сопровождении министра проследовал в соседнюю залу, где их уже ждали лучшие инженеры, гордость военного ведомства.

– Для скорейшего и безостановочного продолжения начатых с 4 июня крепостных работ прикомандировано 12 батальонов из резервной армии, состоящей под командою генерала от Инфантерии Милорадовича и три роты пионеров с потребным числом артиллерийских лошадей и повозок, – четко докладывал Барклай-де-Толли.

Государь не перебивал, внимательно вслушиваясь в каждую сказанную фразу, иногда подавал знак остановиться. После короткой паузы вновь просил продолжить доклад. Затем последовали вопросы об удовлетворении обывателей за места и дома, отходящие под крепостные построения, учреждении в этих целях особой комиссии из числа военных и гражданских чиновников, под руководством генерал-майора Фелькерзама, о доставке строительных материалов, стоимости работ по сооружению крепости.

– Потребное количество бревен на крепостные строения и полисады повелено вырубить из казенных лесов староства Любаничского и Брожского по отводу лесного департамента. Состоящий внутри крепости бывший Иезуитский костел предписано генерал-майору Фелькерзаму немедленно исправить и обратить в цейхгаузы для артиллерийских надобностей, а для построения артиллерийского арсенала на развалинах монастыря прожектировать чертеж и смету. Всего на построение крепости, исправление костела, построение мостового укрепления тет-де-пон и удовлетворения обывателей за места, под крепость отходящие, потребуется 228 535 рублей, – четко отчеканил министр.

Далее Инженер-Генерал-Майор Опперман представил чертеж и сметы, составленные Генерал-Майором Фелькерзамом на построение артиллерийского арсенала и шести пороховых погребов. После коротких докладов специалистов инженерной экспедиции государь подошел к большой, во всю стену, топографической карте. Тут же с одной стороны были развешаны подробные планы деревень, сел и даже имений Бобруйского повета и Минской губернии, с другой – планы и чертежи отдельных зданий и сооружений будущей Бобруйской крепости, изображен ее общий вид.

 

“Государь одобрил все наши планы, принял представленный проект будущей крепости. Это большое доверие”, – размышлял Барклай-де-Толли, глядя в окно кареты, за которым проплывали незнакомые пейзажи земель, скорее напоминающих необъятные просторы, что раскинулись на землях бывшей Речи Посполитой. “Какие мы все-таки разные, несмотря на то, что внешне здесь все вроде бы, как и везде на Руси. Только вот у нас многолюдные деревни, а тут все больше попадаются шляхетские хутора на два, три, четыре двора, но встречались им даже и на один. А вот усадьбы напоминают усадьбы небогатых русских помещиков. Но здесь они кажутся более добротными, что ли”, – отмечал Михаил Богданович, стремясь все заметить своим острым взглядом, запомнить. Ведь для нас так важна каждая мелочь, которая характеризует и быт, и уклад людей, с которыми предстоит жить и строить отношения в Российской империи. Дома просторные в четыре, пять окон, крытые тесом, с крепким забором, с прочными надворными постройками, прямыми хорошо обработанными огородами, иногда с небольшими садами и обязательно с пчельником. Примечательно, что многие шляхетские усадьбы имеют большие участки с прекрасным лесом, прилегающим к хутору. Судя по тому, какой кругом порядок, сельское хозяйство составляет основное занятие шляхты. Здешним землям, несомненно, трудно соперничать с плодородными, что есть у соседних Черниговской, Полтавской и Киевской губерний, но везде встречаются с любовью обработанные поля, где по-хозяйски собран урожай”,

– продолжал свои наблюдения военный министр.

Им приходилось часто останавливаться. Повсюду их встречали вроде бы радушно, но все же чувствовалась какая-то настороженность. Поэтому все его мысли были теперь вокруг последнего перед отъездом разговора с императором, когда еще и еще раз анализировались донесения из западного края. Они вызывали тревогу. Уж очень насторожена шляхта и не просто. В ее среде не мало тех, кто ждал подхода Наполеона к западным границам, связывая с наступлением французской армии надежды вновь вернуть свои земли в границы Речи Посполитой. Среди шляхты немало влиятельных, и что немаловажно, состоятельных, фамилий, хорошо известных и уважаемых в Европе. И с этим они тоже не могут не считаться.

Барклай-де-Толли невольно потянулся к своим бумагам, которые уже не раз были изучены. Когда же он открывал их вновь, то находил все новые моменты, которые наталкивали и на новые мысли. ”Минский уезд – число жителей 91,815. Дворян из них – 15,177. Соотношение к общему числу населения составляет 1:6“, - читал министр. - Бобруйский уезд – число жителей 56,571. Всего дворян – 3, 001. Соотношение 1:19“. Потом еще раз внимательно просмотрел донесения об известных шляхтичах, их доходах, степени влияния.

Уже в который раз Барклай-де-Толли отмечал правильность начатой в России масштабной военной реформы и особенно важность учреждения Военно-ученого комитета, который, наконец, положил начало системному сбору сведений об иностранных армиях, и не только. Как хорошо, что они подчинили этому комитету военных агентов и дипломатических военных представителей в зарубежных странах, создав впервые полноценную военную разведку. Экспедиция секретных дел при Министерстве военно-сухопутных сил образована только в январе 1810 года, а они уже имеют обширную информацию и об этом регионе, и о планах Польши, Франции, Наполеона и что, немаловажно, о настроениях людей, проживающих на территории, принадлежащей когда-то Речи Посполитой.

“Но что же мы имеем в итоге? – подвел черту под своими рассуждениями Барклай-де-Толли. – А мы имеем следующее: за время правления матушки императрицы Екатерины 11 Российская империя поэтапно присоединила к своим землям сначала Полоцк, затем Минск и, наконец, Вильно. В результате мы заполучили элиту, которая разговаривает в основном на польском языке, селянство, говорящее на белорусском языке и евреев, которыми сплошь и рядом населены города и местечки. Только по Могилевской губернии на 40 тысяч шляхты их приходится 120 тысяч”. Барклай-де-Толли вновь стал вчитываться в донесения по Минской губернии: “Жиды здесь весьма многочисленны, – читал военный министр. –Они снискивают пропитание купечеством, ремеслами, большая часть содержанием аренды, продажею горячего вина, разных харчевых припасов, и живут вообще достаточно”.

“Но самое неприятное для нас и о чем свидетельствуют даже беглые подсчеты, – отметил про себя Барклай-де-Толли, – Россия получила все же большое количество шляхты. Иногда, кажется, что ее даже больше, чем мы имеем русских дворян во всей империи. А это те люди, которые остаются для нас загадкой!”

Но покоя не давали лежавшие тут же рядом сложенные аккуратной стопкой папки совсем с другими бумагами. От начавшейся неровной дороги они постоянно сползали вниз, и, казалось, вот-вот разбросаются по всей карете. Рука как-то сама потянулась к ним. Вытащив из общей стопки одну, Барклай де Толли еще долго держал ее, не решаясь открыть. По дороге он то и дело перебирал дела о военно-срочных арестантах, сосланных на крепостные работы в Бобруйск. Его взгляд скользил по серым невзрачным папкам. От них, как ему казалось, исходил даже холодок.

Было ощущение, что открой их, и там, за плотными страницами грязно-серого цвета начинается преисподняя. “Простая стопка бумаги, а за ней – человеческие судьбы, такие разные, непохожие. Но всех их объединяет теперь одно – они составляют арестантскую роту”, – размышлял Барклай-де- Толли.

Ему предстояло за время пути пересмотреть отобранные его адъютантом дела и выбрать те, которые надо изучить более внимательно. Для строительства крепости им понадобятся не только хорошие работники, но и люди с инженерным образованием, или хотя бы умеющие читать чертежи. Такие были и в числе сосланных в Бобруйск. За них он должен ходатайствовать перед государем о послаблении арестантского режима. Но среди этих папок была одна, которая хранила тайны судьбы, так волновавшей его, судьбы Михаила Вержбовского, талантливого инженера, и при этом необыкновенной порядочности человека, никогда не кичившегося своими качествами, будто и не подозревая о них вовсе. За что и был уважаем. Барклай де Толли и теперь, по прошествии времени, не мог понять, что же произошло на самом деле.

“Странно, при всей любви к нему императора, его осудили по косвенным уликам. Ведь так никто и не доказал его прямую вину. Но государь был непреклонен, и приговор вынесли суровый”, – с горечью отмечал Михаил Богданович. “Как всегда придворные интриги. И в этом весь император”. Барклай де Толли откинулся на подушки. Защемило сердце. “Двуличие. Опять это двуличие. Как все-таки прав князь Адам Чарторыйский, который любит подчеркивать, что царь представляет собой странное сочетание мужских достоинств и женских слабостей. С одной стороны ум, рассудительность, доброта, рыцарские благородство и великодушие, несомненная преданность отечеству. Не зря же даже Наполеон говорит об императоре: “Упрямый, как лошак”.

А с другой…Государь так памятен, что ежели о ком раз один услышит худое, то уже никогда не забудет. Это тоже знают все. Как я встречусь с Михаилом? Что скажу ему? И встретимся ли мы вообще?” – продолжал рассуждать военный министр. Когда он уже в который раз обращался к этой теме, у него паршиво становилось на душе.

“Как странно устроен мир подданных его величества и как зависит судьба пусть даже и талантливого безобидного человека от того, что кто-то не в меру ретивый хочет выслужиться. Не имея возможности в силу своей ограниченности сделать это честным путем, он начинает убирать со своего пути умных, независимых, писать доносы, распространять слухи, на основе которых и делаются выводы. А человек занят делом и не подозревает, что ему грозит опасность. Когда же происходит непоправимое, он оказывается не в состоянии защитить себя, свою честь, потому что не готов к этому. Но надо, чтобы прошло время. Михаил, наверняка, уже разобрался с ситуацией. Он сильный и обязательно сможет отстоять свою честь. Но вот как ему помочь? Еще совсем недавно без этого талантливого инженера мы не брались проектировать оборонительные сооружения. Лучшего специалиста найти было сложно. Но теперь... Захочет ли Михаил вообще участвовать в строительстве. Не заглушила ли боль, обиды долг перед отечеством? Как сложатся у них отношения с Сержем?” Все эти думы не давали покоя. Он чувствовал свою вину и одновременно бессилие из-за невозможности что-то изменить. Все знали норов царя. Он слишком злопамятен и никогда не меняет своих решений, если даже не прав.

 

С утра в доме стоял переполох. Из городского магистрата им сообщили, что офицеры из свиты военного министра на время инспекции, а возможно, и на весь период строительства крепости, будут жить у них в усадьбе. Поэтому, судя по тому, как суетились ее обитатели - хозяева, лакеи, повара, горничные, конюхи, кучера, садоводы, взволнованные таким известием и гордые за оказанную честь, создавалось впечатление, что дом собираются перестроить заново за это короткое время и изменить все его убранство.

– Феня! Феня! Ну где же ты? – безнадежно взывала Ванда во след умчавшейся на зов отца служанке. Она понимала, что Феня теперь нарасхват, поэтому только то и делает, что носится из одного конца дома в другой, пытаясь выполнить очередной приказ. Но, не успевая запомнить одно поручение, она уже вынуждена мчаться в другой конец дома, чтобы выслушать следующее.

“И что из всего этого получится?” – задавала себе вопрос Ванда, глядя на непривычную для нее суету. “Ничего не получится!” – тут же отвечала она себе. Но Ванда знала, что у них в доме всегда так бывает, когда приходят какие-то неожиданные сообщения. Все начинают бегать, суетиться, волноваться, но потом, успокоившись, жизнь входит в привычный ритм и в конечном итоге все заканчивается хорошо. Но теперь от этого легче не становилось и она обессиленная из-за невозможности что-то изменить, опустилась на канапе. В данный момент Ванда ничем не отличалась от Фени, устремляясь точно так же из одной комнаты в другую, отдавая приказания то достать для сервировки старинное серебро и дорогой фарфор, то что-то поправить, то распорядиться что-то переставить, и особенно в зале, в кабинете.

Вдруг ей казалось, что консоль обязательно нужно передвинуть в другой угол. Это позволит расширить пространство. Рядом же хотелось поставить любимую напольную фарфоровую вазу густо-бордового цвета оплывающую легким серебристым налетом, работы немецких мастеров. Окинув еще раз внимательно гостиную, немного подумав, Ванда решила, что ей место все-таки в проеме между высокими окнами. Ее красота, несомненно, привлечет внимание своей изысканностью. А огромный букет свежих роз, которые совсем недавно стали выращивать в оранжереи усадьбы по голландским рецептам, сразит даже самого привередливого ценителя садового искусства. Остается только срезать цветы. Но это она обязательно сделает сама.

Ничто не доставляло ей такого удовольствия, как составлять букеты. Ванда, приняв окончательное решение, резко поднялась и направилась к окну. Распахнув его, она замерла от восторга, словно видя впервые все то великолепие, что открывалось ее взору. “Все-таки самые красивые краски – в августе”, – отметила она про себя. И это действительно было так.

Впитав соки земли, насытившись ее влагой, вобрав энергию летнего солнца, растения уютного сада не просто буяли своим разноцветьем. Казалось, что каждому из них хотелось показать, как оно выросло за лето, и выглядит лучше других. Желтые гвоздики образовали яркий хоровод вокруг зеленой горки. Вблизи высокими стеблями тянулись ввысь астры, еще дальше, по дорожке, обрамленной медовыми цветами, - оранжерея, где и находится царство из величественных, гордых, знающих цену своей красоте, редких цветов, привезенных из Турции и Западной Европы. Ванда выбежала в сад. Августовское солнце согревало как-то по-особому. Не было изнурительной жары уходящего, как никогда знойного лета. Оно было ласкающим, ласковым, уютно-теплым. Ванда невольно потянулась руками к солнечным лучам. В них хотелось окунуться, укутаться, закружиться и слиться с ними воедино. Сердце замирало от всей этой красоты, гармонии природы и ее состояния восхищенности, ожидания чего-то необычного. Ванда вдруг остановилась напротив оплетающей беседку медоносной скабиозы, которую прошлым летом выписали из Средиземноморья. Она искрилась переливами темно-пурпурных красок, отчего казалось, будто кокетливо подмигивает Ванде.

Но та тоже не осталась в долгу. Сделав перед красавицей реверанс, Ванда произнесла вслух: “Мы еще посмотрим, где красавицы краше, у нас, или же в этом далеком Петербурге. Там север и, наверное, очень холодно. И красавицы в той стороне должны быть чопорные и холодные!” Ванда сделала паузу. Теперь уже кокетливо улыбаясь пришедшим вдруг на память мыслям, не решаясь произнести вслух то, что так и вертелось у нее на языке, и вот-вот должно было сорваться с ее ярких губок. Ванда прищелкнула пальцами и произнесла: “Ну, а кавалеры? Интересно, какие они? Тоже чопорные и холодные, или же галантные красавцы? А может, они надменны, суровы и недоступны? Возможно, они избалованы женским вниманием и их уже ничем не удивишь! Но мы еще посмотрим”, – изменив выражение лица так, будто ее уже оскорбили своим невниманием, Ванда задумалась, но через мгновенье встрепенулась. “Ну, разве может кто-то остаться равнодушным к ее голосу, проникновенному пенью, роскошным вьющимся волосам цвета холодной платины и изумрудного цвета глазам, которые так пленили местное паньство”, – заключила она.

Ванда кокетливо подмигнула благодарной слушательнице – скабиозе, подхватив юбки, обернулась несколько раз вокруг себя, будто стремясь еще раз продемонстрировать вальяжно раскинувшимся здесь цветам, что и она хороша, сделала шаг в сторону оранжереи, как вдруг ощутила на себе чей-то взгляд. Ее словно обдало холодом. Медленно обернувшись в его сторону, она увидела устремленный на нее взор больших черных глаз. “Лара?! Опять она! Зачем пришла на сей раз?!” – пронеслось в сознании. Взгляд все притягивал и притягивал к себе с неудержимой силой. Было ощущение, что ее околдовали. Ванда медленно развернулась и пошла по аллее в противоположную сторону сада. На скамейке неподвижно сидела цыганка Лара и очень внимательно, прищурив глаза, смотрела на Ванду. ”На твоем пути – испытания”, – спокойным тихим голосом заговорила она.

Отчаянно замахав руками, словно запрещая говорить ей дальше, не став слушать цыганку, Ванда резко развернулась и побежала в сторону усадьбы. Она ничего не хотела слышать, но в сознании все еще продолжало звучать: “Испытания… испытания…”. Вбежав в залу, Ванда буквально металась. “Эта Лара всегда приходит так не к стати и именно тогда, когда в моей жизни все складывается как нельзя лучше. Я влюблена”, –переполняемая эмоциями рассуждала Ванда. Потом, вдруг спохватившись, остановилась, и, подумав, мысленно поправила себя: “Немного влюблена. А вот Леху я, наверняка, нравлюсь. Ну и пусть! Меня заметили, я блистаю на концертах своим голосом. Мной восхищаются многие! Вот в усадьбе у пана Матюши в Слуцке, когда они с Гражиной и Полиной исполняли отрывки из “Сельских сцен ревности” Джоржио Сарцы, только и слышались восторженные отзывы. Мне посылали взгляды, полные любви. А тут Лара вдруг говорит об испытаниях, намекая на то, что в моей жизни все сложится не так, как хочется ей. Глупости!”

Ванда храбрилась, пытаясь убедить себя в том, что все это неправда, убеждала, что в жизни должно быть так, как хочется, как запланировано и если стремиться к чему-то, то обязательно все получится. Но уверенность тут же сменяли сомнения. Ванда опустилась на канапе и затаилась, словно боясь признаться себе в том, что она всегда боялась урочища под названием Титовка, что было возле Бобруйска, за Березиной. Старые люди рассказывали, что когда-то, очень давно, его облюбовал цыганский табор. Это было еще тогда, когда эти земли только вошли в состав Речи Посполитой после заключения Люблинской унии. А до этого долго кочевали цыгане по Европе, несколько столетий, а после тех событий пришли сюда из Германии и Польши, где начались на них гонения, и стало очень неспокойно, даже опасно. Тут же были просторы, к которым всегда стремилась цыганская душа. А грибные леса, стремящаяся своими быстрыми водами река, проходивший бойкий путь с востока на запад, где люду оборачивалось множество, берегли, хранили цыган от голода.

Через какое-то время в Титовке поселился цыганский барон. Он первым построил добротный дом. За ним кочевые кибитки поменяли на дома и остальные цыгане, образовав целое цыганское поселение и осев в этих землях надолго. Цыгане выращивали породистых лошадей и продавали их по всей округе, занимались кузнечным делом. Они были первыми торговцами на всех бобруйских кирмашах, придавая им особый колорит. Из окон усадьбы, которая располагалась на высоком правом берегу Березины, было видно это красивое цыганское поселение. Оно раскинулось теперь по обе стороны узкой дороги, что вела на Рогачев, окруженное со всех сторон лесами. Это место притягивало не только непривычным образом жизни красивых, темпераментных людей, яркими одеждами, непохожими песнями, которые исполнялись страстно, эмоционально, надрывно, но и своей таинственностью. Тут много ворожили, поэтому Ванда всегда обходила урочище стороной, а когда приходилось проезжать его, то крестилась и читала молитву. Ей казалось, что именно это место стало причиной того, что жизнь сложилась именно так.

Когда-то ее мать Станислава Ялонская дружила с Ларой, часто, в тайне от родителей, убегала в Титовку к цыганам, знала их язык, обычаи, а те любили ее, как родную, считали своей. Но именно там нагадали юной Станиславе разлуку с домом и раннюю смерть. Об этом ей рассказала Феня, которая каждый раз проходя мимо портрета Станиславы, крестясь, неизменно повторяла: “Это все Титовка натворила. Разве можно нашему человеку туда хаживать?” А той поведала эту страшную историю ее мать Хавронья. Она долго была в услужении у Станиславы и знала всю правду. Ванда встрепенулась. Вспоминать, думать об этом не хотелось. Да и появившаяся шумная Феня возвратила ее к проблемам, которыми они все жили. Теперь она мчалась в кабинет, из которого доносились знакомые голоса. Там опять, как всегда, спорили. На сей раз отец и пан Тит не сошлись мнениями по поводу того, какую капеллу нужно пригласить в усадьбу, когда приедет уважаемое паньство из Петербурга: роговую или же янычарскую.

 

“Как быстро меняется мода”, – размышляла Ванда, примеряя у зеркала наряд, в котором должна предстать перед уважаемым паньством. Уже не в моде ее любимые складки и оборки. А шлейф теперь носят только при дворе. В платье же туникообразной формы с высокой поднятой талией, глубоким декольте она чувствует себя почти раздетой. Ванда придирчиво еще раз осмотрела себя в зеркало. “Нет, мне все положительно нравится, пусть и нет тут ленточек, корсета, воланов”.

Взгляд Ванды скользил сверху вниз. Красивой, округлой формы вырез останавливался как раз на том месте, где начинался мягкий овал тугой девичьей груди, но уже налившейся женской силой, подчеркивал правильность форм. Узкий короткий рукав тоже останавливался именно в том месте, где необходимо было подчеркнуть красоту и пластику рук. От высокой талии мягкими струящимися складками, довольно густыми на спине, расходились волны прозрачного белого воздушного муслина, подчеркивая естественную красоту ее стройного юного тела. Ванда развернулась, стала перед зеркалом в профиль и теперь смотрела на себя уже с другой стороны. Подхватив волнистые струящиеся волосы, она собрала их в виде диадемы. Это так украсило ее лицо, что Ванда поначалу даже не узнала в той незнакомке, чье изображение отражалось в зеркале, себя. Ей на миг показалось, что вдруг ожила античная статуя и с пьедестала сошла богиня, чтобы своим присутствием озарить эту залу. Но это была она, Ванда, подобная богине. Ее лицо залил румянец, а возникшие мысли заставили волноваться ее сердце.

“Вот если бы Лешик мог увидеть меня сейчас. Он, наверняка, не в силах был бы отвести от меня свой взгляд. И мне этого безумно хочется! Но он ведь тоже приглашен и, наверняка, будет петь. А когда увидит меня во всем великолепии, то вновь станет бросать на меня свои восхищенные взгляды”, – успокоила себя Ванда. Но у ее была есть еще одна ценность – новые туфельки из шелка нежно-сиреневого цвета. Их недавно выписали из Петербурга.

Подхватив юбку, Ванда устремилась к заветному сундуку, где хранились самые дорогиеp style=text-align: justify ; ей вещи, в том числе и эти туфельки, завернутые каждая в хрустящий, отливающий перламутром пергамент. Быстро развернув, она взяла их в ладони. Они были так миниатюрны, словно принадлежали и не ей, а доброй фее из волшебной сказки. На тонкой кожаной подошве с узким тонким укороченным носиком, очень открытые. Ну, просто само изящество! Надев их на ноги и обвязав лентами из такого же шелка вокруг щиколоток на манер античных сандалий, Ванда светилась счастьем. Она уже представляла, как, немного приподняв юбку, грациозно выставив вперед свою ножку, с особой изысканностью подаст руку очередному галантному кавалеру и на мгновенье замрет в па, чтобы потом плавно слиться с музыкой полонеза.

“А кавалером обязательно должен быть Лешик”, – кокетливо подмигнула Ванда своему изображению в зеркале. “И какие могут быть испытания? Это все выдумки Лары. Мое сердце стремится к Леху, и никто другой мне не нужен!” – твердо решила она, и устремилась в девическую, которая находилась в дальней части усадьбы, откуда теперь доносился громкий голос Фени.

Но, что-то еще на мгновенье задержало ее у зеркала. Ванда в последний раз придирчиво взглянула на себя, и вдруг ощутила какое-то внутренне волнение. Прислушавшись к учащенному биению своего сердца, она тут же задала себе вопрос: “Интересно, а в чем же будет одета Гражина? В Ружанах любят выписывать модную одежду из Европы, а теперь еще и из Петербурга, где ее специально шьют для двора, она изыскана и ничуть не хуже, чем из Парижа. А вдруг Гражина в своем наряде больше понравится Лешику, чем я. Он, ведь и на нее бросает свои восхищенные взгляды”. Но, немного подумав, Ванда отбросила от себя тревожные мысли и устремилась в дальние покои усадьбы.

 

Мира затаилась в своей комнате, внимательно вслушиваясь в каждое доносившееся до нее слово из кухни, где Глаша в очередной раз отражала атаку Шмерки. Судя по ее голосу, она надежно держала оборону, уверенно переходя в наступление.

– Шмерка, ай, бедный Шмерка! Ему до всего должно быть дела! Меня все хотят обмануть, обокрасть, а Шмерке так тяжело зарабатывать на жизнь. А сколько всех прокормить в этом доме надо! А меня так и хотят обмануть. Вчера было двенадцать яиц, а сегодня только два осталось, и никто не может сказать мне, куда же делись остальные, – в голос причитал Шмерка.

– Два – в тесто на хлеб пошло, два – на блины, –сначала бойко отчитывалась Глаша под напором наступающего на нее Шмерки. Потом, подхватив лампу, она уже сама начала наступать на него.

– А остальные пошли на то, чтобы расплатиться за ремонт вашей лампы. И если бы не эти шесть яиц, пылиться бы ей еще не один год в чулане. Всего шесть яиц, а пользы-то сколько! – стыдя Шмерку и размахивая перед его мясистым носом отремонтированной лампой, почти кричала Глаша.

– Мира, такая умная и смекалистая, сразу сообразила, как это выгодно. И где бы вы столько денег взяли на ее ремонт. А тут шесть яиц – и как новенькая. Выгода-то какая! – окончательно прижала Глаша к стене Шмерку. На мгновенье на кухне воцарилась тишина. Шмерка о чем-то напряженно думал. В соседней комнате облегченно вздохнула Мира.

– Ай, бедный Шмерка, – вновь запричитал он. – На лампе я сэкономил, а сколько же Шмерке понадобиться денег, чтобы расплатиться за керосин.

Опять воцарилась тишина. По выражению лица стало понятно:

Шмерка подсчитывает предстоящие расходы. Когда же сложные расчеты закончились, на нем отразилась такая гримаса, что несведущему человеку могло показаться, что на эти цели ему надо потратить целое состояние.

– Глаша, беги быстрее к Пине на керосинку, скажи ему, как беден и несчастен Шмерка, как много он работает, чтобы собрать денег хотя бы на пропитание. Пусть богатый еврей Пиня поможет бедному еврею Шмерке и продаст ему дешево керосин. Тогда лампа будет светить дольше, потому, что по дешевой цене Шмерка сможет купить больше керосина. Это поможет привлечь на постоялый двор и в корчму много заезжего люду, а, следовательно, и увеличить заработок.

Пришедшие наС утра в доме стоял переполох. Из городского магистрата им сообщили, что /pофицеры из свиты военного министра на время инспекции, а возможно, и на весь период строительства крепости, будут жить у них в усадьбе. Поэтому, судя по тому, как суетились ее обитатели - хозяева, лакеи, повара, горничные, конюхи, кучера, садоводы, взволнованные таким известием и гордые за оказанную честь, создавалось впечатление, что дом собираются перестроить заново за это короткое время и изменить все его убранство. ум мысли становились интересными. “А если учесть, что люду скоро будет совсем много, то выгода тут прямая”. Шмерка затих в своем углу возле еще дымящейся плиты. Его разыгравшееся воображение подсказывало, что у него есть шанс, наконец, заработать неплохие деньги. Но он не долго пребывал в таком блаженном состоянии. Что-то вспомнив такое, что заставило его волноваться еще больше, чем прежде, он как-то обмяк в своем углу и тихонько запричитал: “Как хорошо было жить еврею в Речи Посполитой. А теперь царь для евреев ввел двойной налог. Разве Шмерка может его заплатить? Ну и это еще не беда. Ой, и зачем нужно было принимать это Положение о евреях. Оно совсем разорило нас”.

Шмерка в который раз уже в голос стал наизусть пересказывать такую обидную для него 34 главу: “Никто из евреев, начиная с 1 января 1808 года ни в какой деревне и селе не имеет права иметь аренду, владеть корчмой, заездным двором, ни продавать в них вино, даже если они находятся на большой дороге”. Шмерка затих. Ему вспомнился недавний приезд из Минска Иосифа. Он рассказывал, что евреев хотят и из деревень выселить, и что кагал послал депутатов в Петербург просить царя не делать этого. Ведь обеднеют тогда не только евреи, но и селянство, дворяне. Шмерка тяжело вздохнул. “Ну, как же мне не держать корчму, если тут проходит большая дорога на Минск, Вильню, Варшаву. Пока кагал разберется, он сможет неплохо заработать”, – успокоил он себя обнадеживающими мыслями.

 

– Паньство! Настало время действовать! – произнес Лех. – Род Уршанских жил на этой земле веками и только в союзе с Наполеоном мы можем вернуть себе былые позиции.

– Мне кажется, надо подождать, когда прибудет инспекция, узнать планы военного министра. Тогда станет понятно многое, например, до какой степени опасна для России Франция и Наполеон, на чьей стороне возможен перевес в неминуемой схватке, а главное, чем может закончиться это противостояние. Тогда есть смысл принимать окончательное решение, – произнес пан Матюша.

– Пожалуй, очень уважаемый пан прав, – поддержал его рассуждения пан Тит. – Вы, пан Лех, еще очень молоды и вам кажется, что все так просто. Россия – большая страна с огромной армией, заметьте, хорошо не только обученной, но и вооруженной. История не раз доказывала, что шутки с ней плохи. И то, что мы сейчас живем с вами не в Речи Посполитой, и даже не в Великом Княжестве Литовском, а в России, еще раз подтверждает это. А Наполеону вовсе нет нужды бороться за возвращение роду Уршанских их былого величия.

– Да, уважаемый пан Тит, в ваших рассуждениях есть правда. Наполеону нет никакого дела до наших проблем, но мы можем начать тайные переговоры, - возбужденно заговорил пан Лех. – Когда его войско перейдет границу империи, сформированные нами отряды, окажут ему поддержку, а потом вольются в ряды польской армии. Она, наверняка, выступит на стороне французов. И за нашу лояльность Наполеон, после победы над империей, поможет нам воссоздать прежнее государство, а главное, никому из нас больше не придется подтверждать свое происхождение, дворянство. Уважаемые князья Любомирские, Докторовичи, Талкевичи, Губские и те же Уршанские только и заняты этим. Папки красные, папки синие, согласитесь, ставят шляхту в унизительное положени. Наши общие знакомые Мицкевичи так и не смогли доказать свое дворянское происхождение, и оказались в злополучной синей папке, а что же будет с остальными?

– Все-таки пан Матюша прав. Надо подождать, присмотреться, как поведет себя инспекция. У пана Александра в Бобруйске в усадьбе будут жить офицеры из свиты Барклай де Толли. По этому поводу он устраивает праздник, куда мы приглашены. Конечно, паньство не увидит таких пиров, какие в свою бытность устраивали Гаштольды, или же теперь продолжают Радзивиллы, их помпезности и забав, но и в Бобруйске все обещает быть достойно. В беседах и станут понятны планы русских. А они у них серьезные. Поговаривают, что крепость царь приказал построить в небывало короткие сроки. А вы, пан Лех, наверняка порадуете гостей своим прекрасным пением, – уже с некоторой иронией в голосе сказал пан Тит.

Краска ударила в лицо Леху. Паньство хоть и уважаемое, но разве ему позволено подтрунивать над ним? Он уже собирался парировать, как в разговор вмешался пан Юзеф, прибывший на их тайное собрание из Вильни, и наблюдавший все это время за происходящим со стороны.

– Паньство, вы правы. Решение надо принимать после отъезда инспекции. Мы хорошо помним, чем закончилась деятельность Виленской ассоциации. Ее члены тоже хотели использовать недовольство Франции усилением России за счет присоединения части земель Речи Посполиой, а оказались в Сибири, перенесли пытки и этап через всю Россию. Лучшие представители шляхты оттуда так и не вернулись. Нам надо действовать наверняка. Да, и военная реформа, которую проводит министр Барклай-де- Толли, нацелена на небывалое усиление русской армии. Ее число значительно увеличено, и, заметьте, не за счет рекрутов, а солдат, уже имеющих опыт военной службы, создана пехотная и кавалерийская дивизии, инженерные части и, что самое неприятное для нас, военная разведка, действие которой уже весьма ощутимо.

– Да, печальные последствия деятельности ассоциации, несомненно, надо учесть. Но это было давно, тринадцать лет тому назад, в дни вашей молодости, паньство. Сегодня на дворе 1810 год и мы, как никогда близки к тому, что можем вернуть свои земли в границы Речи Посполитой. История сама дает нам шанс, и грех им не воспользоваться. Тайные организации-конфедерации существуют в Кракове, Познани, Львове. Польская эмиграция в Милане создала польский сейм, при поддержке Наполеона Бонапарта успешно действуют сформированные легионы. Все они имеют план восстания против царизма, - горячился Лех. - Надо действовать! Мы потом себе не простим, что не использовали ситуацию. К моменту наступления Наполеона мы должны быть хорошо организованы. Паньство! Мы же шляхта! Вспомните, ее название происходит от такого сильного немецкого слова – “порода”! Кому, как не нам, людям особой породы, поднять народ на борьбу!

– Мой юный друг, вы по-своему правы, и я ценю ваш патриотизм. Но когда перед тобой стена, надо хорошенько подумать, как ее обойти так, чтобы и лоб не расшибить, и целым остаться, и решить свои вопросы, – спокойным выдержанным тоном заговорил пан Юзеф. – Мы поддерживаем тесные связи со всеми конфедерациями, созданными за рубежом и недовольными политикой царизма. Но надо оставаться реалистами. Русский царь слывет реформатором. Преобразования начаты не только в армии. Он отменил указы своего отца Павла 1, ограничивающие права дворянства. Шляхта не осталась обделенной, имеет те же права и, будьте уверены, этим довольно.

Вот, например, пан Тит, раньше как уважаемый шляхтич только тем и занимался, что посещал соймы, да соймики, рядился в дорогие одежды, блистал в свете и подумать не мог, что станет предприимчивым человеком. Сегодня он владеет не только в Минске пивоварнями и медоварнями, двумя лесопильнями с водяными двигателями. В его руках даже какая-то часть торговли. А Минск, заметьте, – это важный перекресток торговых путей на Вильню, Брест, Смоленск. Но это путь и на Москву, Варшаву. Только проведение двух традиционных кирмашей в городе в марте и после десятухи, через десять дней после Великодня, приносит городу больше 200 тысяч рублей. И не малая часть из них перепадает пану. А это огромные деньги, которые при Речи Посполитой ему и не снились. Не так ли, пан Тит? - обратился он к уважаемому пану.

Тот, подтверждая сказанное расплывшейся во все лицо улыбкой от того, что паньству напомнили еще раз о его состоятельности, кивнул головой.

– И это еще не все. Пан Тит и многие другие паны получили возможность торговать не только с Польшей, а необъятной Россией. Вы же понимаете, какие тут перспективы. И прежде, чем выступать против империи, теперь многие хорошенько подумают: что они потеряют и что приобретут. А вот пан Матюша помимо усадьбы в Слуцке, заимел свое весьма прибыльное предприятие и в Минске. Кроме больших складов в городе льна, пеньки, шкур, важных продуктов, которые он продает оптом, соленых складов, приносящих ему приличный доход, еще заправляет и городским оркестром, детищем, которое он, вряд ли, кому-то отдаст. Поэтому, уважаемый и такой горячий пан Лех, давайте все взвесим хорошенько, прежде, чем принимать окончательное решение. Сходите в городской сад, послушайте прекрасный оркестр, успокойтесь и поезжайте в Бобруйск. Мы все скоро там встретимся на празднике. Время и обстоятельства все расставят по своим местам, – заключил пан Юзеф.

Слушать все это больше было невыносимо для Леха. Он едва сдерживал свой гнев. “Надо спасать отечество, использовать момент, чтобы вернуть свои земли, а паньство личный расчет ставит выше интересов всей шляхты”. Откланявшись, он буквально выбежал из дома. Только оказавшись у нижнего рынка, Лех пришел в себя.

Он никак не ожидал, что разговор пойдет в таком направлении. Теперь же с горечью отмечал, что в их рядах нет былого единства. “Многие уже свыклись, приспособились к новым порядкам и вовсе ничего не хотят менять. Если шляхта не объединится и не выступит единым, хорошо организованным войском, с ними ни в Европе, и тем более Наполеон, не то, что считаться, даже разговаривать не станут. Из этого ничего хорошего не получится”, – сделал он не утешительный вывод.

Лех еще долго блуждал по улицам Минска, погруженный в свои мысли, до тех пор, пока ноги сами не привели его сначала к деревянной каплице Святого Роха, а оттуда – к городскому саду. Собиралась публика. Послышались нежные звуки свирели, потом поочередно вступили духовые инструменты, и полилась знакомая мелодия. Вспомнились Кореличи, чудесный сад с его уютной атмосферой, где тогда исполняли оперу “Король-пастух”, конечно же, Ванда с ее большими зелено-изумрудными глазами на хорошеньком личике. Заныло сердце. Нестерпимо захотелось вновь возвратиться в такое манящее, наполненное счастьем прошлое.

 

Пан Александр прибывал в раздумье. Перед ним лежало два фрака – один двубортный черного цвета с атласной отделкой, привезенный из Парижа, другой – однобортный – сшитый в известной мастерской Шклова, некогда основанной графом Семеном Зоричем. Графа давно уж нет, а мастерская продолжает приносить известность этим местам отменным качеством пошива. Предстояло сделать нелегкий выбор. Нужно было соблюсти этикет. Но в то же время хотелось выбрать одежду по душе. “Но разве это будет по душе?” – задавал себе вопрос пан Александр, не без грусти отмечая, с каким бы удовольствием он надел традиционный и такой привычный шляхетский костюм, в котором он был весь: естественный, не просто уверенный в себе, а чувствующий свое особое величие.

На память пришел один из последних балов в Мозыре, когда они еще жили в Рече Посполитой. Совсем молодые, никто из них: ни пан Тит, ни пан Матюша, не ощущали надвигающихся перемен. Казалось тревоги, которыми жили тогда все, минут их. А им так хотелось блистать своей статью, изысканным вкусом, роскошью, которую и можно было продемонстрировать через богатое убранство шляхетского костюма.

Тогда на нем был надет голубой кунтуш, расшитый серебряными небольшими звездами и подшитый лионской тканью дымчатого цвета. Красные атласные шаровары, красные сапоги с серебряными подковками, богатый слуцкий пояс, а на голове соболиная шапочка с аксамитным верхом, украшенная толстым золотым шнурком, который заканчивался султаном из стеклянных нитей. Наряд как нельзя лучше соответствовал и его внутреннему состоянию. Александр, ощущая на себе взгляды собравшихся очень уважаемых гостей, был как никогда горд и за свой род, который достиг небывалого могущества, и за свою знатность. Бриллиантовая булавка и пуговицы из ажурного серебра дополняли этот богатый наряд. А его белый жупан и пунцовый кунтуш с золотыми петлицами. Ну, разве может быть что-то лучше и красивее нашего шляхетского костюма?” – ни без грусти думал Александр.

Он будто вновь жил в том времени, времени его грез и надежд, его влюбленности в юную Станиславу. Комок подступил к горлу от нахлынувших воспоминаний. Ее имя уже долгие годы было для него табу. Он знал, что если позволит себе отдаться во власть тех счастливых, ушедших безвозвратно, лет, принадлежащих только им двоим тайн и чувств, он просто пропадет, не сможет больше даже в мыслях пережить эту не проходящую с годами боль и невосполнимую утрату. “Лара, это она принесла тогда плохую весть. Лара…. Но нет, воспоминания вовсе ни к чему. Надо жить реалиями.

Мы теперь совсем в другом государстве и в Российской империи их шляхетский костюм воспринимают не просто как национальный польский, а

как символ свободомыслия тех, кто его надевает. Приедет уважаемое паньство из самого Петербурга, да еще из высшего света, а там, наверняка, более чем придирчиво относятся ко всему, что касается церемоний. Поэтому хорошо, что я отказался от платья из своего привычного гардероба и предпочел по такому торжественному случаю заказать его у лучших местных мастеров, а кое-что выписать и из-за границы”, – как бы оправдывался перед самим собой Александр.

Обычно это была Варшава, но теперь, когда в моду входит английский стиль и на смену кафтану приходит фрак, лучше не рисковать. Мода диктует свои правила и человеку его уровня полагается иметь не менее трех фраков: один – для утренних выходов по делам и с визитами. Он должен быть зеленого цвета. К обеду нельзя явиться иначе, чем во фраке синего или темно-лазурного цвета. Для балов – черный фрак. Но Александру очень хотелось нарушить эти традиции и выбрать фрак серого цвета, сшитого в Шкловской мастерской. Созданная в конце прошлого века графом Семеном Зоричем фабрика так расширилась, что стала выпускать шитые золотом и серебром камзолы, шелковые пояса, женские платья, которые прямиком оправлялись в Петербург и за границу. Графа давно уж нет, а ее портные не только продолжили традиции, но и приумножили их, предприятие же стало весьма прибыльным делом

Жилет из шелка, украшенный вышивкой, белоснежное кружевное жабо, светло-серые, почти белые, обтягивающие панталоны, черные глянцевые сапоги со складками у щиколоток с отворотами. Так он будет производить впечатление человек, весьма щепетильно относящегося к последним веяниям европейской моды. Довольный своим выбором и, наконец, принятым решением, Александр бросил унылый взгляд на кляк-треуголку, неотъемлемый атрибут важных обедов и балов. Когда ему предстояло ее надевать, всегда, не без улыбки вспоминался случайно подслушанный разговор Фени с кучером Матвеем, которому она со знанием дела объясняла, что же такое кляк-треуголка. “Когда возьмешь тонкий блин, - говорила она особым заговорческим голосом будто боясь, что их могут услышать, и сложишь его одною половиной на другую, вытянешь концы немного книзу, получится кляк-треуголка”.

Может именно это объяснение Фени так повлияло на нелюбовь Александра к столь важному головному убору. Ему больше нравился цилиндр. Почему-то именно сейчас он вновь вспомнил своих давних приятелей пана Тита и пана Матюшу. Наверное потому, что они тоже не испытывали нежных чувств к кляку и это их объединяло, как, впрочем и многое другое. Несмотря на постоянные споры, некоторые разногласия по многим вопросам, легкое подтрунивание друг над другом, во взглядах они не имели расхождений и давно составляли единое целое. Мысли о них вдруг отозвались тревогой.

“Мои друзья теперь в Минске. Интересно, чем закончилось их тайное собрание? Смог ли добраться до них пан Юзеф из Вильни. Одобрен ли план Леха?” Александр в мгновенье забыл о том, что еще совсем недавно был занят приятными праздничными приготовлениями. “Надо принимать решение, - говорил сам себе Александр. - Но какое? Ведь теперь наступили совсем иные времена. Империя быстро укрепляет свое присутствие на, казалось, еще совсем недавно присоединенной территории. Взять хотя бы Бобруйск. Царь официально поставил на плане строительства крепости свою подпись: “Быть тому” только в августе, но, не дожидаясь этого, с июня в городе уже развернуты масштабные работы. Городничий рассказывал, что прислали из России больше тысячи специальных рабочих, двенадцать батальонов из резервной армии, из Московской бригады на строительство будущей крепости направлена артиллерийская рота майора Краснопольского, сколько людей согнали из деревень Могилевской, Минской, Черниговской губерний, так и не счесть.

А когда приедет инспекция, начнется еще более активное строительство. Все это меняет и сам город, его внешний вид и уклад жизни в нем. Людей начинают интересовать другие заботы. И что греха таить, многие уже забывают, что жили когда-то в Речи Посполитой. Даже среди той части шляхты, настроенной против России, нет единства, а это плохой знак. И начатая работа по формированию военных отрядов, которые должны выступить на стороне Наполеона в случае его перехода границы, может обернуться неизбежным поражением”. Александр отогнал от себя тревожные мысли. Не хотелось думать о таком возможном исходе событий. ”Все станет понятно после приезда инспекции и праздника в усадьбе, на который должна съехаться вся уважаемая шляхта из Слонима, Ружан, Слуцка, Минска, Кореличей, Несвижа. Это хороший повод выяснить настроение паньства, их планы. Только нужно быть очень осторожными“.

 

Мира пробиралась знакомыми улицами к форштату. Несмотря на то, что было солнечное безоблачное утро, делала она это очень осторожно.

Казалось, что все жители Бобруйска вышли на улицы. Их было так много. Они суетились, делали что-то у дороги, своих домов и со стороны напоминали вечно спешащих муравьев, которые все должны успеть до захода солнца.

Среди них то тут, то там возникала грозная фигура городничего, за которым, едва поспевая, семенила услужливая свита. Мира, страх как боялась, оказаться в гуще этого муравейника. А еще страшнее ей становилось от одной только мысли, что она может нарваться на самого главу города. Ее сразу бросало в дрожь, хотелось стать меньше ростом, незаметней, раствориться среди снующих вокруг людей. Поэтому улицу, где размещался городской магистрат, поветовый суд, духовная управа она решила обойти стороной в том месте, где были старые деревянные дома, из которых и состоял Бобруйск. Благополучно преодолев это расстояние, она вышла к таким же деревянным крамам, что означало – рядом главная площадь города. Но тут тоже было много людей.

Уже который год вокруг площади велось новое строительство из каменных домов в соответствии с первым в истории города планом его застройки. Ее начали, аж, в 1800 году еще по указу императрицы, когда та посещала Бобруйск. Теперь же приводилось в порядок все, что не успели выполнить до этого момента. Мира предусмотрительно обогнула площадь и направилась в сторону каменного парафиального костела. Миновав деревянную униатскую каплицу, она, наконец, вышла к городским полям, а оттуда недалеко было и до форштата.

Проделав такой долгий путь в обход улиц, ведущих прямо к заветному месту, Мира остановилась немного передохнуть. Сильно билось сердце, но она не понимала: было ли это волнение оттого, что можно не поспеть к нужному часу, или же оттого, что вот-вот, наконец, увидит Михаила. Мира теперь отмеряла прожитое время от одной встречи с Михаилом до другой. Они как-то незаметно вошли в жизнь и стали неотъемлемой ее частью. Все, что было между ними, – просто период, наполненный ожиданием, за которым наступали неповторимые минуты счастья. Еще чуть-чуть и Мира, как обычно, примостится рядом с Изобретателем у мостовой, будет тихонько наблюдать за тем, как он мастерит что-то своими ловкими руками и наслаждаться его присутствием.

Вдохнув полной грудью теплый августовский воздух, Мира на мгновенье замерла, сильно зажмурив глаза. Ей казалось, что это поможет собраться с духом и успокоит ее. Постояв так еще немного, резко открыла их и решительно направилась в ту сторону, где за поворотом открывалась прямая дорога к форштату. “Ждет ли меня Михаил?” Эти мысли занимали все сознание. Но что-то вдруг заставило волноваться сердце. Оно стало биться все сильнее, как бы подавая тревожный сигнал. Мира ускорила шаг и уже почти бежала. И только тяжелые, разбросавшиеся косы сдерживали ее, стремящуюся вперед. Преодолев расстояние до поворота, она выбежала на открытое пространство и резко остановилась от неожиданности. Впереди была знакомая дорога, переходящая в мостовую, которая упиралась в круглую площадь форштата. Но на том месте было пусто. Необычно пустынно было и на всей территории от старого замка до арестантских бараков.

Мира, еще не веря в то, что там никого нет, медленно побрела к месту, которое притягивало своей особой энергетикой. Она так стремилась сюда душой, а встретилась с пустотой, которая пугает своей непонятностью. Было ощущение, что у нее отняли что-то очень дорогое. Мира опустилась на привычное место. На душе тоже было пусто и ни о чем не хотелось думать. Она зачерпнула горсть придорожного песка и, глядя, как он устремляется вниз, играя переливающимися в полуденных лучах солнца песчинках, ни о чем не думала. Мира просто тихонько сидела в надежде на то, что вот-вот распахнутся ворота и арестантов выпустят на какое-то время купить продукты. И среди них она обязательно увидит его. Мира не помнила, как долго так просидела. Ее это вовсе и не волновало, как не волновало и то, что Шмерка может обнаружить ее долгое отсутствие. Мире было безразлично, выгородит ли на сей раз ее Глаша, или нет.

– Барышня, не выпустят их сегодня. Зря шли. Не ведали, что ли? Ждут из Петербурга высокое начальство. Всех упрятали от греха подальше, чтоб на глаза не попались и чтоб ничего, не дай бог, не случилось, – пробасил кто-то над головой.

Мира подняла глаза. Суровый дяденька с метлой в руках угрожающих размеров, на которую он теперь опирался, смотрел сочувственным взглядом маленьких добрых глаз.

– Шли бы вы, барышня, домой, а то заругают. Поди, ждут. И корзинку несите домой. Некому ее сегодня отдать, а приходить не надо до тех пор, пока начальство не уедет. Не выпустят никого. Это уж точно. Так всегда бывает, когда кто-то в город приезжает, – уговаривающим тоном говорил дядечка.

Мира слышала его, но никак не могла понять смысл сказанного. ”Как же так? И причем тут начальство? Я так спешила, и все напрасно!“ - сокрушалась Мира. Растерянность, обида, отчаяние. Она никак не могла поверить, что все старания были напрасны, а главное, она не увидит Михаила. Слезы полились сами собой. Мира плакала и казалась по-детски беззащитной.

– Брышня, ах, барышня, ну, что же вы так убиваетесь. Ну, увидите вы еще своего Изобретателя. Быть-то ему тут, наверняка, долго. Прибыли арестантские роты только в июне. Идите домой, не гоже молодой девице тут слезы лить, кто увидит – неприятностей не оберетесь и дома, наверное, уже заждались, – пытался уговорить ее дяденька с метлой.

Но Мира плакала. Искренность ее чувств, слезы, стекающие сначала по густым ресницам, а потом пробегающими по юному, почти детскому лицу, струйками так тронули его сердце, что он в растерянности от непонимания того, как же ее успокоить, на мгновенье замер. Но, опомнившись, уже почти кричал, пытаясь придать своему голосу суровость.

– Барышня! А, барышня! Вам бы поприличнее вести себя надобно!

Но от этого окрика слезы у Миры полились с еще большей силой. Дядечка как-то обмяк, затих. Они его обезоружили. Опустившись с ней рядом, он тихим голосом произнес: “Ах, барышня, вы такая красивая. И зачем вы так по арестанту убиваетесь? У вас такая прекрасная жизнь впереди”. Он больше не пытался прогнать Миру с этого места и, сидя рядом с ней, рассуждал сам с собой о непонятной жизни, в которой так много странностей.

Послышался собачий лай, он все усиливался. Неожиданно распахнулись ворота, за которыми от людских глаз скрывались бараки для арестантов. Отовсюду раздавались громкие голоса надзирателей, отдающих какие-то команды. Звон цепей, в которые заковали узников, вывел из оцепенения Миру и сидевшего рядом с ней дворника. Он первым понял, в чем дело и, подхватив Миру, буквально оттащил в сторону от дороги.

“Сейчас погонят, освободи путь, а то снесут и заживо затопчут”, – почти прокричал он. Мира не успела сообразить, что происходит, как из ворот стали выходить первые шеренги арестантов. При их виде, она, наконец, окончательно пришла себя. Мира внимательно вглядывалась в лица людей, пытаясь разглядеть в каждом из них Михаила. Радостно забилось сердце. “Дождалась! Я все-таки дождалась и теперь, непременно, увижу его!” Ее переполняло необыкновенное чувство радости. “Шеренга, еще шеренга, ну где же он?!”, – волновалась Мира. Она поднялась и устремилась в сторону дороги. Дворник, не успев остановить ее, бросился за ней.

– Барышня, барышня, куда же вы?! Там опасно! Остановитесь! – кричал он.

Но она уже ничего не слышала. Мира увидела его издалека. “Глаза, это его глаза! Он заметил меня тоже!” – ликовала она. “В них столько счастья! Значит он рад! Значит, он ждал этой встречи тоже!” Ничто не могло остановить ее. Мира, размахивая корзинкой, бросилась в толпу.

“Мира! Не надо!” – только и услышала она отчаянный крик Михаила. Сильный удар сбил ее с ног...

Солнце клонилось к закату. Страшная боль, шум в голове не позволяли открыть глаза. “Где я? Что со мной?” – пыталась понять Мира.

– Слава богу, застонала, – облегченно вздохнул дворник, все это время хлопотавший возле Миры. Радостный оттого, что она жива, он быстро стал приговаривать: “Вот сейчас еще раз водицей лицо обмоем. Крови уже почти нет. И с одеждой что-нибудь придумаем, не гоже барышне в рваном ходить. А арестантов в сторону Назаровки погнали через деревню Кривой Крюк, значит, дальше деревни Луки не отправят, а это недалеко. Подержат там, подержат, да и обратно возвратят”.

 

Михаил не находил себе места. Болела душа. От безысходности хотелось громить все на своем пути, но даже на это у него не было права. Больше всего угнетало чувство неизвестности. “Что стало с Мирой?” – только и задавал он себе один и тот же вопрос. Его воображение рисовало самые мрачные картины, а взгляд по-детски наивных, распахнутых глаз все стоял и стоял перед ним. Мира так стремилась к нему, а он бессилен что-то предпринять. И этот страшный звук ударяющегос я о мостовую тела, такого юного, хрупкого. Все это было невыносимо осознавать, думать о случившемся и понимать всю безысходность ситуации. Михаил схватился за голову, сдавливая ее сильнее и сильнее. Но боль все равно не могла заглушить то отчаяние, которое он испытывал. И отброшенная в сторону корзинка все стояла и стояла у него перед глазами. Сначала она просто покатилась по мостовой. Потом каждая новая шеренга идущих арестантов накрывала ее своим шагом, а она выскакивала из-под ног и продолжала катиться по мостовой, попадая под шаг очередной шеренги. Ее содержимое разбросалось и валялось повсюду. Только хруст скорлупы раздавленных яиц отдавался звуками раздавленной плоти. Время словно остановилось, замерло. “Как страшен человек в своей ненависти. Как страшна жестокость. Стоит только приоткрыть ей сердце, как она поражает весь организм, атрофируя сознание, мысли, убивая в человеке разум, чувство добра, сострадания, милосердия. И эта девочка, почти ребенок. Какое же надо иметь сердце, чтобы поднять руку на дитя, на беззащитное создание. Ах, Мира, Мира. Что же вы наделали?” – сокрушался Михаил.

“Как мне жить с этим чувством вины за все, что произошло. А виноват во всем только я. Это я подошел тогда к ней первым. Я выделил ее из всей толпы людей, пришедших что-то продать арестантам, возможно, выменять на какие-то ценные вещи”. Михаил помнил все до мельчайших подробностей. Времени оставалось совсем мало. Люди спешили, стараясь выгоднее сбыть вещи, продукты. Только Мира стояла в сторонке, робкая, нерешительная, боясь и толпы, и арестантов. Но глаза, ее большие светло-карие глаза отражали и смятение, и волнение, и такую детскую обиду оттого, что к ней никто не подходит. Торг заканчивается, а она так ничего и не продала. Михаил, оставив назойливых продавцов, прямиком направился к ней. “Что у вас, барышня?” – обратился он к Мире. Та от неожиданности, все еще не веря, что к ней подошли, молчала. Михаил, видя, что она растерялась и не знает, что ей делать, как поступить, взял у нее из рук корзинку, вынул оттуда все содержимое и положил на дно рубль медной монетой. Тот восторг, которым наполнились глаза Миры, забыть было невозможно. Она сияла от счастья. “Я…, я… Можно я еще приду сюда”, – тихо бормотала она, словно боясь, что ей откажут. “Непременно, приходите, я обязательно буду вас ждать”, – проговорил тогда Михаил и, не подозревая еще о том, что раз от раза его ожидания будут все более томительными. И вот теперь нет ему прощения. Он виноват. Только он виноват во всем.

”Вержбовский! Выходи!“ – прокричал надзиратель.

 

Мира то приходила в себя, то опять погружалась в глубокий сон. Он был таким необычным. Его спокойные краски создавали ощущение умиротворенности. Она медленно шла по бескрайним лугам, наслаждаясь запахами трав, выходила в поле и прокладывала себе путь меж тяжелых колосьев, осторожно раскрывая высокие стебли руками. Эту тишину нарушали только доносящиеся иногда откуда-то голоса. Тогда Мира останавливалась, прислушивалась, но, никого не увидев, вновь продолжала идти вперед. Когда же она слышала голоса снова, пыталась повернуть в их сторону, но у нее ничего не получалось. Мира на мгновенье приоткрыла глаза и увидела перед собой плачущую Розу. Рядом с ней причитала Глаша. Потом она уже реально слышала такие знакомые слова: “Ай, бедный я, бедный Шмерка. Мира, такая умная, самая умная, такая красивая, самая красивая, и вот теперь такое горе! Ай, что же делается в этом городе. Человек спокойно по улице пройти не может. Собьют и не остановятся. Что б тебе всю жизнь так хорошо жилось, как благодарен тебе Шмерка”, – обращался он к незнакомому человеку, который буквально на руках принес Миру. “Шмерка может быть благодарным!”

- Я, я… Я пойду, – наконец произнес незнакомец, все это время топтавшийся у порога и наблюдавший за происходящим со стороны. На него не обращали внимания. Домочадцы хлопотали над Мирой в надежде, что все обойдется, не замечая его беспокойства. А оно не проходило, даже усиливалось.

“Как все сложится дальше?”. Теперь именно эти мысли не давали ему покоя. Большого труда стоило ему донести Миру до дому. Путаная речь, постоянно пропадавшее сознание вынуждали делать долгие остановки, догадываться, что идти следует все же в сторону еврейской улицы, а не поля, о котором постоянно твердила Мира. Когда же по выражению ее лица стало понятно, что пришли они именно к ее дому, нужно было еще придумать рассказ о том, что случилось. Не успел он подумать об этом, как резко отворилась дверь и по высоким ступенькам с громким плачем навстречу ему уже спускались две женщины. За ним бежал, взволнованно бормоча себе что-то под нос, немолодой мужчина с выдающимся мясистым носом и развевающимися на ветру жидкими волосами. Когда же он увидел свою Миру всю окровавленную, в разорванной одежде и на руках какого-то незнакомца, обессилевший опустился на самую нижнюю ступеньку и заплакал навзрыд.

– Эсфирь, такая любимая Эсфирь! Как хорошо, что господь забрал тебя с этой земли. Ты такая счастливая, что не видишь моего горя! – Шмерка причитpал, схватившись за голову и раскачиваясь из стороны в сторону. Из оцепенения его вывел голос незнакомца:

– Смотреть за барышнями надо, не отпускать от дома далеко. Сбили вот экипажем, и дела никому нет. Вокруг Миры суетились женщины и в заботах совсем забыли о незнакомце. И вот теперь все словно спохватились.

– Шмерка может быть благодарным, может быть очень благодарным, - быстро заговорил он, мечась по комнате, хватая то одну, то другую вещь. Потом выбежал в соседнюю комнату и долго не появлялся. Наконец, вышел, прижимая к груди коробочку из синего тонкого бархата. Трясущимися от волнения руками он протянул ее незнакомцу.

– Возьми, добрый человек. Шмерка отдает тебе самое дорогое – брошь моей Эсфирь, моей любимой жены. И она поступила бы точно так же. Самую дорогую свою вещь отдала бы за спасение нашей любимой дочери, нашей Миры. Возьми, не обижай. Это бадахшанский лазурит, он – из древней Скифии. Его когда-то армянские купцы, которые долгое время торговали камнем, привезли в Европу. Он необыкновенный, может угадывать настроение человека и в зависимости от н Мира слышала его, но никак не могла понять смысл сказанного. ”Как же так? И причем тут начальство? Я так спешила, и все напрасно!“ - сокрушалась Мира. Растерянность, обида, отчаяние. Она никак не могла поверить, что все старания были напрасны, а главное, она не увидит Михаила. Слезы полились сами собой. Мира плакала и казалась по-детски беззащитной. Мира слышала его, но никак не могла понять смысл сказанного. ”Как же так? И причем тут начальство? Я так спешила, и все напрасно!“ - сокрушалась Мира. Растерянность, обида, отчаяние. Она никак не могла поверить, что все старания были напрасны, а главное, она не увидит Михаила. Слезы полились сами собой. Мира плакала и казалась по-детски беззащитной.его приобретает разные оттенки. То лазурит становится горящим ярким синим огнем, то бледно-голубым, то с красивым узором сизых пятен. Если ты продашь брошь, получишь много денег и сможешь тогда купить дом, досыта накормить своих детей. Пусть и в твой дом придет такое же счастье, какое ты принес мне.

– Будет вам, – растерянно-удивленно произнес незнакомец. Дитя же ведь. Пойду я, пора мне, - переступая порог дома, проговорил он.

– Как зовут тебя, человек, – только и успел спросить Шмерка.

– Федором кличут, – бросил он уже из-за двери. – А барышню дома держите. Опасно им одной по улицам расхаживать.

Федору побыстрее хотелось покинуть этот дом, где еще совсем недавно так горько плакал Шмерка. Ему казалось, что если он задержится здесь на какое-то время, то и его сердце не выдержит этой боли

 

“Здесь обязательно будет основной плацдарм для выхода российской армии к европейским рубежам. Здесь обязательно будет лучшее место обороны на всей западной российской границе”, – с уверенностью отмечал про себя Барклай-де-Толли, окидывая взглядом извилистые, выступающие округлым выступом в этом месте, берега Березины. Природа словно специально создала их так, чтобы именно здесь смогло расположиться или мощное оборонительное укрепление, или же большая крепость. Она будет ключевым звеном в линии обороны, которая пройдет от Балтийского моря через Беларосию на Украину. В этом он уже не сомневался.

“Как права была матушка Екатерина II, когда во время своих поездок в Белую Русь обратила внимание на удачное расположение Бобруйска. И как хорошо, что он уже с тех пор стал перевалочной базой русской армии, и что тут построен госпиталь, казармы. Возможно, эту крепость назовут когда-то Александровской, но все равно она в памяти людей останется Екатериненской”, – не без гордости подумал Барклай де Толли. Он в последний раз перед большим советом взвешивал все “за” и “против”, анализировал увиденное, представленные расчеты, сравнивал их с теми, которые они обсуждали при императоре. А уже через некоторое время сам отдавал жесткие команды:

– Строительство крепости надо осуществить в максимально короткие сроки и целесообразно это сделать в два этапа: до июня 1811 года – первый, и второй до середины 1812 года, когда оно в основном должно быть завершено. Для этого мы располагаем всеми возможностями. Первое, что необходимо сделать, провести реконструкцию уже существующих строений – иезуитский костел перестроить в арсенал. Он как нельзя лучше подходит для этих целей. Все работы должны быть выполнены до середины сентября. Осень с ее распутицей не за горами. Одновременно следует развернуть работы по строительству казарм, госпиталя, складов с таким расчетом, чтобы можно было обеспечить запасы боеприпасов на год, продовольствия - не менее, чем на шесть месяцев, и разместить в крепости ориентировочно 8 тысяч человек. На этот же период необходимо иметь запасы пороха. Следует иметь ввиду, что к 1812 году на крепостных укреплениях должно быть установлено не менее 300 пушек различного калибра. На случай начала военных действий необходимо построить дополнительно бараки и землянки на 18 батальонов. Но основные силы необходимо сосредоточить на строительстве укрепления из пяти бастионов на правом берегу Березины. Земляными работами, а они теперь основные, поручается руководить и осуществлять надзор Теодору Нарбуту, который и разработал детальный план строительства крепости. Хочу сообщить, что государь, ознакомившись с ним, за столь удачное предложение в столь сложное для отечества время и добросовестный труд наградил Теодора Нарбута орденом святого Владимира 1У степени и присвоил ему звание штабс-капитана. Довожу до вашего сведения, господа, что непосредственное руководство всеми работами по строительству крепости как в Бобруйске, так и в Динабурге, император поручил инспектору инженерного корпуса генерал-майору Карлу Опперману. Им же успешно доработан предложенный теперь уже штабс-капитаном план. Государем утвержден и генеральный план, также подготовленный им. А теперь прошу вас детально доложить о порядке и времени проведения работ на строительстве крепости.

– Господа, Бобруйская крепость должна стать одной из самых укрепленных. Для этого основные ее сооружения будут расположены на правом берегу Березины, там, где в нее впадает небольшая речушка Бобруйка. На противоположном берегу Бобруйки также планируется возвести укрепление. Назовем его Нагорное. На левом берегу в целях обеспечения круговой обороны – тет-де-пон, традиционное укрепление перед мостом, где в середине будут размещены сильные артиллерийские батареи, –не без гордости, с каким-то даже наслаждением произносил Опперман. Крепость была не только его детищем. В этом проекте представлялась редкая возможность воплотить лучшие достижения инженерной мысли, которыми располагали в России, Германии, Голландии, других европейских государствах. А удачное расположение города, Березины делали это вполне реальным. Для инженера, фанатично преданного своему делу, о большем счастье и мечтать было не возможно. Он вложит в него все свои знания и способности организатора, выполнит работы педантично, с немецкой точностью и пунктуальностью. В этом Опперман не сомневался. Он продолжал дальше:

– Сама крепость должна состоять из семи полигонов и прибрежного форта. Восточная ее часть составит восьмой полигон. Общая протяженность крепости – четыре версты. Чтобы ускорить работы, необходимо начать возводить земляные укрепления по всему периметру. Они уже ведутся с июня под руководством ведущего инженера генерал-майора Фелькерзама. О них он доложит сам. Прошу вас.

– Все идет в соответствии с разработанным планом. Чтобы ускорить строительство хорошо укрепленных земляных валов, они усиливаются фортификационными сооружениями – глубокими, замаскированными сверху глубокими ямами. Это позволит остановить врага в случае конной атаки. Возведение валов крепости высотой восемь-десять метров будет завершено к концу сентября. Для работ привлечено население – горожане, которые заняты на строительных работах и валке леса, и селяне – земляные работы и строительство кирпичного завода. От каждой губернии: Минской, Могилевской, Черниговской кроме людей в наше распоряжение направлено по 500 фурманок. Выделяются и строительные материалы по потребности. Их производство организовано в близ лежащих населенных пунктах – Глуске, Осиповичах и других. Те, которые тут не производят, доставляются без промедления из Корелии и Украины, некоторые – с Урала и Кавказа. Резервный батальон 5-го Егерского полка направлен на рубку леса, три его роты работают в настоящее время за 15 верст от Бобруйска.

Барклай-де-Толли прервал доклад. Он еще раз обратил внимание на то, что все основные работы должны быть завершены до наступления осенней распутицы. Не позднее середины октября все военные подразделения обязаны покинуть крепость и направиться в районы зимнего расквартирования. В крепости должны остаться только два пехотных батальона, три саперные роты и конные подразделения с фурманками. В зимнее время необходимо осуществить внутренние работы и работы по возведению временных деревянных пороховых складов. Поэтому следующий его вопрос был о специалистах. Нужны квалифицированные инженеры, строители, умеющие читать чертежи.

– Люду согнали на строительство крепости много, ими руководить должны, организовать их работу тоже подготовленные инженеры. Иначе – это просто толпа с толкотней, неразберихой, от которых больше вреда, чем пользы, – заметил военный министр.

Докладывали о наличие таковых поочередно. Михаил Богданович с волнением ждал доклада своего адъютанта. Именно он вместе с представителем разведки занимался изучением материалов об офицерах, сосланных в Бобруйск на крепостные работы. Внутренне Барклай де Толли был готов к тому, что прозвучит имя Михаила Вержбовского. Но все равно испытал волнение, когда все присутствующие подтвердили необходимость просить государя изменить свое решение и направить его на строительные работы в любом качестве.

Никто лучше Вержбовского не проектировал и не строил оборонительные сооружения внутри крепости. Его присутствие здесь просто необходимо. Подводя итоги, Барклай де Толли заверил, что в самое ближайшее время представит доклад государю о двенадцати разжалованных офицерах, которых целесообразно использовать на инженерных работах. Сказал он это максимально сдержанным тоном, не желая, а скорее боясь выдать свои переживания, которые охватили его, когда он реально осознал, что можно попытаться изменить судьбу Михаила, помочь ему вернуться к нормальной жизни и любимому делу.

Не ускользнула от него и реакция Сергея Маркова. Все попытки скрыть свое состояние, ему так и не удались. Он явно был возбужден. “Им, возможно, предстоит работать вместе. Но ведь это было всегда. Значит, тут что-то другое. Ревность из-за любви к Елизавете Петровне Блохиной? Но она так не проявляется. Но что же?”, – продолжал размышлять Барклай де Толли, сидя в своей карете, которая уносила его дальше, в сторону Динабурга, куда он направлялся теперь после инспекции в Бобруйск. Эти мысли не давали ему покоя. “Так что же произошло на самом деле? Мы узнаем когда-нибудь правду?”

 

– Едут! Едут! – еще с порога кричала разрумянившаяся Феня, вбегая в залу, чтобы сообщить Ванде радостное известие. Она так ждала его. Из Кореличей погостить едет Полина, ее самая лучшая подруга. Они условились, что та обязательно останется на праздник. А до этого им так много нужно всего обсудить, рассказать друг другу массу новостей и, конечно же, посекретничать о делах сердечных. Феня еще с утра приказала мальчишкам глядеть в оба, и как только на горизонте появится экипаж, тут же сообщить кучеру Матвею. А тот уж знает, как быстро передать известие. Теперь Феня, удовлетворенная тем, как выполнен разработанный ею план, сияла от счастья. Ванда легкой походкой устремилась из залы и, ускоряя шаг, почти выбегала из дома. За ней семенила Феня, приговаривая: “Далеко они еще, только из-за лесу выезжают, поспеете встретить их прямо у въездных ворот”.

Ванда, быстро преодолевая дорожки сада и аллеи парка, раскинувшегося вокруг усадьбы, выбежала на дорогу, которая вела к браме. Кругом суетились люди. Одни устанавливали в саду иллюминацию – аллейные лампы, другие сооружали помост, где должна разместиться капелла. Украшали деревья, расположенные вдоль аллеи, и въезд в усадьбу.

Ванда сгорала от нетерпения. Ей действительно так много надо рассказать Полине. После их последней встречи столько всего произошло, и особенно в эти последние дни. Ванда ощутила легкое волнение. Чем внимательнее вслушивалась она в биение своего сердца, тем больше казалось, что волноваться ее заставляет буквально все: и приезд Полины, с которой ей поскорее хочется встретиться, и Лех, который должен быть на празднике, и перед которым непременно нужно предстать во всем своем великолепии, и появившиеся в их доме офицеры. При упоминании о них сердце забилось еще сильнее. “Так вот из-за чего я больше всего волнуюсь”, – отметила про себя Ванда, смутившись. ”Нет, так нельзя!”, – тут же приказала она себе. “Это сплошное легкомыслие. Нас только представили. И потом было всего лишь несколько мимолетных встреч, а я уже вообразила, бог знает что”, – корила себя Ванда.

Господа много работали, уходили на рассвете, возвращались за полночь. Прислуга, истомившись в ожиданиях, подавала ужин прямо в их покои, после чего они еще долго о чем-то спорили, что-то горячо обсуждали. Но господа были так молоды и хороши собой, и при этом очень галантны. Ванду вновь охватило волнение. Оказывается их мимолетных встреч достаточно, чтобы при мысли о них так начинало биться сердце. Вспомнилось прошлое утро, время, когда первые лучи солнца приходят на землю, озаряя ее вдруг своим ярким свечением, принося тепло и уют нового дня. Отворив окно, Ванда вдыхала свежесть уходящего августа, а потом, выпорхнув из спальни, устремилась в сад. Это было ее любимым временем. Людские заботы еще не успели нарушить девственной тишины, и только особые звуки, которые составляло негромкое едва уловимое звучание сливающихся воедино щебетание пробуждающихся птиц, начинающих свой разговор стрекоз, тихое шуршание вечно спешащих куда-то муравьев. Оно успокаивало, создавая ощущение некой умиротворенности.

Путь Ванды, конечно же, лежал к оранжерее. Насладившись уютом первых солнечных лучей, срезав целую охапку цветов, чтобы уже в усадьбе составить букеты, Ванда направилась к дому. В какой-то момент она почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Подняв глаза, Ванда увидела сидящего на подоконнике распахнутого окна поручика. В наброшенном на плече мундире, он казался вовсе не таким суровым, каким пытался казаться, когда их представляли. Его почти мальчишеские глаза, играющие озорством густо-серые глаза, смотрели на Ванду с нескрываемым любопытством. А ей казалось, что ее не просто изучают, а пожирают взглядом.

– Мадемуазель, наконец вы обратили на меня внимание. А то я подумал, что мне так и придется дожидаться вашей милости неведомо сколько, и что день сегодня пройдет напрасно, если я не увижу вас, – проговорил он мягким голосом. Ванда от неожиданности оторопела, но потом, быстро придя в себя, парировала:

– У вас принято подглядывать за паненками? И эта фривольность!? – Ванда, нахмурившись, насколько могла, всем своим видом пыталась подчеркнуть, что разозлилась.

– Мадемуазель, вам вовсе не подходит быть серьезной. Вы хороши, как ваши прекрасные цветы, и даже лучше. Вы прелестны, а ваша улыбка обворожительна и ни с чем не сравнима, даже с этим солнечным утром. Я уверен, мой день сегодня удался. До встречи, мадемуазель. Мы обязательно увидимся, и непременно в скорости, – произнес он тоном явно уверенного в себе мужчины.

Кто-то изнутри комнаты позвал его, и он, послав Ванде воздушный поцелуй, скрылся из виду, а она так и осталась стоять посреди сада с охапкой цветов, все еще не понимая, что же ей делать – разозлиться, или же радоваться. Улыбка не сходила с ее лица еще долго и всегда возвращалась, как только она вспоминала о той утренней встрече. Перед ней вновь представали игривость и неподдельный интерес к себе этого молодого пана из Петербурга, который был к тому же недурен собой. “А как же Лех?” – пронеслось в сознании.

– Подъезжают! – заставил очнуться Ванду раздавшийся рядом возглас кучера Матвея, который стоял наготове с легкой открытой коляской, запряженной арабским скакуном. Ему, привыкшему к свободе и стремительному бегу, было тесно в упряжке. Он нетерпеливо перебирал ногами, всем своим видом давая понять, что не его это дело, и вовсе несправедливо таким образом хозяевам подчеркивать свой достаток. А вскоре Ванда уже обнимала Полину. Матвей же, чтобы продемонстрировать молодым паненкам свое искусство извозчика, лихо помчал их к усадьбе.

 

– Дорогая Полина, вы сделали мне бесценный подарок, я и мечтать о таком не могла, – осматривая себя в зеркале и кутаясь в роскошную шаль, произнесла Ванда. – Это же теперь так модно! Их невозможно сравнить с теми, которые у меня есть.

– Дорогая Ванда, вы мне льстите. Все ваши шали прелестны, особенно те, что из кашемира и шерсти тибетских коз, привезенные из Персии и Турции. Просто это совсем другой стиль, – несколько смущенно произнесла Полина, не ожидая такой неподдельной радости Ванды.

– Дорогая Полина, вы правы. Это шаль знаменитой нижегородской фабрики, принадлежащей самой госпоже Мерлиной! Она же с двух сторон тканая. Таких в наших местах еще не было! Мы только наслышаны о них, да пан Тит недавно выписывал, чтобы потом выгодно продать в Варшаве и Вильно, – не соглашалась Ванда.

Подарок был просто сказочным. На шаль была мода буквально у всех – купчих, мещанок, дворянок и искусству носить ее учили, казалось, в каждом доме, в каждой усадьбе. Поэтому он был как нельзя к стати. Красиво обернув шаль вокруг шеи, и перекинув через плечо один конец, Ванда придирчиво оценивала себя в зеркале. Вглядываясь в свое отражение, она представляла, как накинет ее на плечи, когда вечерняя прохлада сменит тепло августовского вечера, и будет сидеть, наслаждаясь прекрасным пением Леха, кутаясь в нее и ловя на себе его восхищенные взгляды. Спохватившись, Ванда быстро заговорила:

– Пойдемте, Полина, поспешим. Вам обязательно понравится. И взяв подругу за руку, увлекла за собой.

Их встречала Римма, надзирательница за женским рукоделием. Строгого неприступного вида женщина средних лет. На ее лице не отражалось никаких эмоций. Отчего сразу обдавало холодком. Привычная к ней Ванда, не обращая на нее никакого внимания, буквально втащила Полину в просторную мастерскую и с порога выкрикнула: ”Анюта! Выноси!“

Полина была окончательно заинтригована и замерла в ожидании. Наконец перед ней разложили сначала платье из тонкого шелка нежно-бирюзового цвета на узких бретелях, с высокой талией, расшитой тонким кружевом и с широкими кружевными воланами понизу. У Полины от восхищения перехватило дух. Но, не дав ей опомниться, Анюта вынесла редингот. Длинный, из белой хлопчатобумажной ткани, он повторял линии платья и был расшит вышивкой белой гладью на груди и ажурными сеточками понизу.

Полина сияла от счастья, не имея сил удержать вырывающиеся наружу чувства. Она заключила Ванду в объятья и закружила прямо по центру мастерской, приговаривая: “Я счастлива! Я так счастлива!” Швеи, вышивальщицы, которые все это время украдкой наблюдали за молодыми барышнями, теперь, несмотря на строгость Риммы, откровенно наблюдали за ними. Это же их работа так понравилась! Они шили много разной одежды: и суконные кафтаны, и платье, и вязали кружево, которое славилось своим тонким плетением и неповторяющимся узором. Но вещи для юной Ванды с утонченным вкусом они всегда делали с особой любовью.

С любовью они сшили и подарок для Полины, которую любили за доброту и отменный вкус. В каждый свой приезд в усадьбу, она непременно забегала в мастерскую. Вместе с Вандой они подолгу проводила тут время, не только наблюдая за работой мастериц, свезенных из разных принадлежащих отцу деревень, но и под недовольные взгляды Риммы, сами мастерили пояса, кружевные жабо, изобретая разные вещи, которые могли украсить платье. Надзирательница не терпела присутствия кого бы то ни было в мастерской, и едва сдерживала свое раздражение. Здесь была ее власть, здесь она распоряжалась всем безраздельно, строго наказывая мастериц за любую оплошность. Присутствие же молодой хозяйки нарушало заведенные порядки, поэтому она с нетерпением всегда ждала ее ухода. Когда же за подругами затворилась дверь, строгий окрик:

“Работать!” – вновь привел всех в обычное состояние страха перед надзирательницей.

Счастливые подруги устремились вглубь сада к заветной беседке, где они любили в сумраке уходящего дня поведать друг другу свои секреты. Но, приблизившись к ней, услышали приглушенные голоса. Подойдя поближе, они уже не сомневались, что опять спорили пан Александр, пан Тит и пан Матюша.

– Ну, зачем нам звать янычарский оркестр с его варварской музыкой?! Писку и грохоту наделают много, распугают все уважаемое паньство из Петербурга, – кривился пан Матюша, утонченный ценитель музыки и любитель хороших оркестров.

– Но это же наша самобытность, – не соглашался пан Александр. Где еще паньство увидит и услышит оркестр, состоящий из ударных и духовых инструментов. И заметьте, он напоминает об очень древнем происхождении нашей шляхты от античных сарматов – восточного воинственного народа, жившего когда-то на северочерноморском побережье. Не лишнем будет напомнить, что именно под звучание янычарского оркестра, под янычарскими харугвиями Яном Собесковым были разгромлены турки. В нем сила нашего духа, необузданная страсть к свободе, желание победить всех, кто станет на ее пути.

– Бросьте, пан Александр. Все это было давно, а музыка, если ее так можно назвать, даже знаменитой янычарской капеллы Радзивиллов лишена всякой музыкальной гармонии. Резон в янычарском оркестре только и состоит в некоем подтексте. Но это может быть не правильно истолковано паньством из Петербурга. Лучше уж паньству продемонстрировать звучание рогового оркестра. Это действительно незабываемое зрелище, – несколько раздраженно произнес пан Тит.

– Вы только представьте себе оркестр, состоящий из большого количества охотничьих рогов, каждый из которых подает звук только одной высоты, – преображаясь на глазах, увлеченно заговорил пан Матюша, поддержав пана Тита. Все они разных размеров. Маленькие роги звучат высоко и проникновенно, большие – низко и торжественно. Паньство! Вы только себе представьте, как над парком раздается ни с чем не сравнимый вибрирующий звук, струящийся как прозрачный воздух и уходящий ввысь, сливаясь с живой музыкой природы. Ну, где еще возможно услышать такое, как ни здесь?

– А почему ни скрипка с цимбалами? Сельская музыка теперь в моде! – не сдавался пан Александр, обиженный тем, что его первое предложение отвергнуто.

– Паньство, давайте найдем компромисс, – произнес как всегда дипломатичный пан Тит. Ванда с Полиной поняв, что спору не видно конца, осторожно обойдя беседку стороной, выбежали на дорожку, ведущую от дома к оранжерее. Повторяя манеру общения заядлых спорщиков пана Тита, пана Матюши и пана Александра, они смеялись от души.

– Здесь везде такие веселые и прелестные барышни? – вдруг раздался рядом чей-то голос.

– Разрешите представиться вашей спутнице. Поручик Сергей Александрович Марков. Позвольте представить: “Измаил Степанович Герстен, инженер и тоже поручик”. Тот улыбнулся сдержанной улыбкой и застыл в элегантном поклоне. Его взгляд был не лишен любопытства. Ванда и Полина сначала оторопели от неожиданности, вовсе не рассчитывая встретить тут еще кого-то. Первой спохватилась Полина. Сделав легкий реверанс, она произнесла своим красивым густым голосом: “И не только веселые, и не только красивые”. После короткого замешательства от такой неожиданной смелости, молодые люди все дружно рассмеялись. А барышень подзадоривало и то, что петербургские господа растерялись, и только бросали на них свои любопытные взгляды поочередно то на Ванду, то на Полину, не зная кому же из них отдать предпочтение. Обе были уж очень хороши.

 

Душа Михаила металась. Долг, честь… Для него это были не просто слова. Всю свою короткую жизнь он стремился честно служить царю и отечеству. Но его оклеветали. “Зачем? Для чего? Кому это было надо?” –только и задавал он себе один и тот же вопрос. ”Одни сделали это сознательно. Другие поверили клевете, а, возможно, их заставили поверить. Моя судьба сломана, у меня отняли любимое дело. И вот теперь меня призывают вновь, но уже как арестанта, подневольного и униженного человека. Зачем нужен был весь этот маскарад? Если не интересовало его мнение, предлагаемые им решения и от него ждали беспрекословного исполнения приказаний, пусть даже и абсурдных, то сказали бы об этом прямо, а не придумывали историю с исчезновением чертежей, или каких-то важных бумаг. Но они действительно пропали и пропали с моего стола. Но исчезли или их украли? Вот в чем загадка”.

От всех этих дум на душе не становилось легче. “Отказаться, надо отказаться”, – убеждал себя Михаил. Но проходило какое-то время, и он уже корил себя за малодушие, за то, что обида берет верх над разумом. По сравнению с тем, что может грозить России, они такие мелочные, личные. “А как же долг?” –размышлял Михаил, споря с самим собой.

Он смотрел на лица тех арестантов, о которых, как и о нем, будут хлопотать перед государем. В них столько надежды и они уже живут чувством предвкушения свободы! Судя по оживлению, которое царило среди них, ни у кого не было сомнения, что нужно использовать шанс, предоставленный судьбой. Михаил же, уже который раз задавал себе вопрос: “Хочу ли я выйти отсюда таким образом?” И всякий раз отвечал: “Нет! Меня собираются помиловать за то, что я никогда не совершал, дают свободу как подачку, как милостыню, потому что так сложились обстоятельства. Но мне не нужна такая свобода. Я хочу правды. Я – не виновен!”

Проходило какое-то время и Михаила вновь терзали сомнения. “А что я смогу доказать, оставаясь здесь? У меня ведь появляется реальный шанс узнать хоть какую-то информацию и, возможно, начать свое расследование случившегося. Это же шаг к тому, чтобы добиться правды. Но позволят ли мне заниматься этим? От меня ведь ждут только инженерной работы. За мной, наверняка, будут следить, а попаду я под начало Сержа. В этом я тоже не сомневаюсь. Других вариантов просто не было. А тот не преминет показать свою власть”. При упоминании его имени Михаил почувствовал подступающую к горлу тошноту. От одной только мысли, что он должен работать под его руководством, начинало мутить. “Я вместе с известными не только в России инженерами разрабатывал проекты оборонительных сооружений. И вот теперь должен буду беспрекословно выполнять команды пусть и добросовестного, но посредственного инженера Сергея Александровича Маркова, или еще до недавнего времени близкого друга Сержа, к которому я всегда испытывал искрение чувства и стремился помочь, когда возникали трудности, подсказать правильное инженерное решение. Теперь же не смогу даже высказать свое мнение, внести изменения в проект, если будк видеть, что он не приемлем. Нет, я так не могу. Мое присутствие в качестве безропотного исполнителя не имеет смысла. Нет!” – уже твердо решил для себя Михаил.

Но все равно что-то не давало ему покоя. Усиливалось откуда-то наплывающее внутреннее волнение. Прислушиваясь к своему внутреннему голосу, Михаил осознавал, что это – тревога, но отчего и почему пока не понимал. Но она все усиливалась. “Мира, конечно же, Мира. Обеспокоенность тем, что произошло, не давало ему покоя. Удручала неизвестность, невозможность узнать хоть что-то. А свобода, пусть даже и унизительная, ограниченная, даст ему надежду. Возможно, он сможет что-то разузнать о Мире, а, если повезет, то и разыскать. Долг, присяга на верность царю и отечеству, Мира. Теперь они перевешивали на чаше весов, где с одной стороны было его уязвленное самолюбие, обида, а с другой – принципы, поступиться которыми было невозможно, и обстоятельства. Но это всего лишь его мысли, рассуждения. Но еще есть государь, который, как известно, не меняет своих решений и не склонен возвращаться к тем людям, которых он когда-то отверг. Но если примут решение, разве кто-то будет спрашивать его мнение?!

 

– Мой милый друг, мне кажется, что вы увлечены. Местные паненки действительно хороши, и гораздо лучше, чем нам их описывали, – глядя на сосредоточенное лицо Сержа, не без легкой иронии произнес Измаил. Серж еще какое-то время внимательно рассматривал себя в зеркале, а затем, развернувшись, не без иронии, прозвучавшей в унисон словам Герстена, произнес:

– Эту мысль подтверждает все ваше счастливое выражение лица, дорогой Измаил. Только вот которая из паненок пригляделась вам больше всего, пока неясно. Впрочем, праздник покажет, кто из них, Ванда или Полина, выберет вас, дорогой Герстен. Барышни только любят представлять, что за ними влачатся и их добиваются. На самом деле каждая из них уже выбрала для себя объект своего обольщения. Не так ли, Измаил? И нам только остается ждать заветного сигнала, намека, что настало время действовать. Но мне лично больше нравится Ванда. В ней все: красота, достоинство, элегантность. Теперь я понимаю, что такое шляхетство, о котором так много наслышан. Это соединение всех перечисленных качеств, но выражение их в мягкой, интригующей манере, и, конечно же, неприступность. Нечто наподобие французского шарма. Но и это не то.

Неизвестно, сколько еще времени философствовал бы Серж, не останови его ироничный тон Герстена:

– Дорогой Серж, да вы, я смотрю, и вправду увлечены. Местные паненки в считанные мгновенья смогли вскружить вам голову, не прилагая при этом никаких усилий, – теперь уже Измаил почти подтрунивал над ним.

– А как же Лиз? Насколько мне известно, вы испытываете к ней страстные чувства. Выражение лица Сержа резко изменилось. На нем теперь была растерянность человека, которого застали врасплох, и это испортило ему настроение. Казалось, Серж сам не знает, или еще не понимает, что происходит в его душе. Но, быстро овладев собой, с видом умудренного опытом ловеласа, произнес:

– Лиз – в Петербурге и она далеко. Там своя история. Здесь – совсем другая история. И почему бы не провести приятно время, если для этого предоставляется прекрасная возможность. Нам ведь предстоит пробыть в Бобруйске не мало времени и дружба с местной шляхтой вовсе не помешает. Не так ли, дорогой Герстен?

– И с паненками тем более, – не унимался Герсен.

–Я вижу вас этот вопрос волнует не меньше, и южная кровь, которая течет в ваших жилах наравне с немецкой, не дает вам покоя, - парировал Серж.

– Мне не дает покоя несколько иная проблема, - уже серьезно заговорил Герстен. – В списках военного министра на помилование – Михаил Алексеевич Вержбовский. И не исключено, что государь изменит свое решение. Времена нынче наступают тревожные, и император может поступиться принципами. Даже для него интересы государства, укрепления границ должны стоять выше несносного характера. Тем более все мы знаем, как патриотично настроен государь. А это вовсе не вписывается в наши с вами планы. Участие в строительстве Бобруйской крепости – единственный шанс доказать свои несомненные инженерные способности, заслужить почет и славу, и, что немаловажно, продвижение по службе. А выскочка Вержбовский со своими такими сложными и запутанными предложениями может не просто все испортить. Вспомните, сколько труда было вложено в разработку инженерных решений, которые уже почти принимались советом. А потом этот гений инженерной мысли вставлял так не к стати свое замечание, или же рациональное предложение, и все летело там-тара-рам, а мы попадали в разряд опозоренных, эдаких неучей, не заметивших более простого решения, требующего и значительно меньших средств. А Вержбовский был в фаворе. С ним носились, его везде звали, им восхищались, – уже почти выкрикивал Герстен, дав волю своим эмоциям, не скрывая таившейся столько времени обиды, переросшую в неприязнь.

Серж молчал. Ему эти высказанные вслух мысли тоже не давали покоя. Он боялся их, гнал от себя, в душе надеялся, что государь будет верен своему решению и не отступится. Но теперь возвращение Михаила могло уже совсем скоро стать реальностью, с которой придется смириться и жить, выполняя приказ императора.

– Но ведь он – разжалованный и не думаю, что кто-то станет прислушиваться к его предложениям. И будет ли он вообще и– Мадемуазель, наконец вы обратили на меня внимание. А то я подумал, что мне так и придется дожидаться вашей милости неведомо сколько, и что день сегодня пройдет напрасно, если я не увижу вас, – проговорил он мягким голосом. Ванда от неожиданности оторопела, но потом, быстро придя в себя, парировала:х высказывать, находясь в таком положении. И вся эта идея привлечь арестантов к строительству крепости еще так туманна и неопределенна, поэтому не будем раньше времени беспокоиться, забивать себе голову не нужными мыслями и преждевременными думами, - пытаясь сохранять присутствие духа, произнес Серж.

– Паньство готовится к празднику, паненки ждут нашего с вами внимания. Давайте будем наслаждаться прекрасными мгновениями жизни, - заключил он.

 

Лех пробирался темными бобруйскими улочками к единственному в этом районе каменному дому, что располагался рядом с костелом. “Петр и Владислав, наверняка, уже там, а я еще на половине пути, – мысленно подгонял он себя. На дворе август, а тут, будто, глубокая осень: какие-то канавы, огромная, по-видимому, никогда не высыхающая, лужа посреди дороги, которую надо как-то обойти, да еще успеть на встречу,

- уже вслух ругался Лех. Одно успокаивает, что Петр и Владислав занимаются разучиванием партий, музицируют. Это должно отвлечь любопытных от истинной цели нашей встречи”.

Наконец, показался дом, сложенный из красного кирпича. В окнах играли отблесками огни жирандоли, а до него доносились знакомые звуки. Когда же они собрались вместе, Лех был предельно краток.

– Всю организацию необходимо взять на себя: составить списки тех, кто готов влиться в ряды польской армии в случае начала наступления Наполеона, вести наблюдение за строительством крепости, организовать сбор средств среди шляхты, – жестко чеканил он слова.

Затем Лех рассказал о встрече в Минске, поделился своими тревожными мыслями о том, что в их рядах нет былого единства, и многие не склонны что-то менять. Поэтому им необходимо сделать всю работу тайной и быть очень осторож– Мадемуазель, вам вовсе не подходит быть серьезной. Вы хороши, как ваши прекрасные цветы, и даже лучше. Вы прелестны, а ваша улыбка обворожительна и ни с чем не сравнима, даже с этим солнечным утром. Я уверен, мой день сегодня удался. До встречи, мадемуазель. Мы обязательно увидимся, и непременно в скорости, – произнес он тоном явно уверенного в себе мужчины.ными, в том числе и в выражении своих мыслей даже среди шляхты.

Воцарилась тишина.

– Паньство, давайте репетировать. Нам предстоит не только продемонстрировать свое пение, но и доказать, что в этих местах живут не менее изысканные и образованные люди, чем в Европе, и их образ жизни ничуть не хуже, чем в Париже или же в Петербурге. Мы же теперь далекий северо-запад Российской империи, ее окраина, но все равно Россия, - проговорил Владислав.

– Да, паньство, - подхватил Петр. – В Европе нынче в моде Моцарт. Давайте доставим гостям незабываемые приятные минуты и удивим петербургское паньство.

Лех нехотя взялся за партитуру, отметив про себя, что и среди его верных друзей царит странное настроение. Они увлечены праздником, он их интересует больше, нежели судьба отечества.

 

Серж глазами искал Ванду. Его взгляд переходил от одной группы гостей к другой, но все было безрезультатно и это волновало его больше всего, а скорее раздражало. Раздражало и то, что он не имел возможности покинуть столь досточтимое окружение, которое, казалось, взяло его в плотное кольцо. Неиссякаемые идеи Теодора по поводу возможных инженерных решений при строительстве крепости, пространные рассуждения графа Карла Оппермана о важности составления атласов российских границ, в чем он был непревзойденным мастером, тоже, по-видимому, никогда не закончатся. А он должен все это выслушивать, делать вид и проявлять искренний интерес и участие к тому, что так увлеченно сейчас обсуждается, но вовсе не интересует его. ”Неужели когда-нибудь закончится этот плен, и он спокойно покинет так тяготившее его общество, окунется в атмосферу уютного сада, и в отблеске огней, красиво раскинувшейся на деревьях иллюминации, наконец, сможет отыскать Ванду и присоединиться к обществу юных паненок“.

– Дорогой Серж, вы нервничаете. Этого не может скрыть даже ваша неизменная улыбка. И не пытайтесь делать такой сосредоточенный вид. Вам плохо удается маскировать ваши истинные желания и чувства, – тихонько, боясь привлечь внимание, проговорил Герстен, почти вплотную приблизившись к Сержу.

Тот от неожиданности, что его вновь разоблачили, вздрогнул. На его лице отразилась растерянность.

– Бедный Серж. Пока вы тут выслушиваете очередные идеи господ инженеров, ваших паненок уже, наверняка, окружило своим вниманием местное паньство, – съязвил Герстен, явно забавляясь кислым выражением лица Сержа, сердце которого стремилось вперед, туда, где были гости и, конечно же, юные красавицы.

Душой он уже давно была там. Вдруг взгляд Сержа остановился на человеке высокого роста, в парадном мундире. В нем он тут же узнал городничего. Сердце екнуло так, будто, наконец, наступило долгожданное освобождение. “Ну, подойдите же к нам”, – мысленно призывал его Серж.

– Ну, пожалуйста, подойдите. И что вам там делать? Здесь такое интересное для вас общество, и вопросы обсуждаются очень важные для города. Ваше место, господин городничий, только здесь”, – мысленно призывал его Серж.

Тот, словно услышал его мольбы, откланялся очередной группе гостей и направился в их сторону. “Ближе, пожалуйста, ближе”, – как бы направляя его движение, повторял про себя Серж, продолжая при этом не забывать улыбаться и кивать головой в знак или же согласия, или одобрения сказанного графом Опперманом. Как он любил теперь городничего, который в сложившейся не в его пользу ситуации был единственной надеждой на избавление. И избавление пришло. Они уже раскланивались: Опперман и городничий, когда Серж вместе с Герстеном отступили на шаг назад, не смея мешать разговору столь высоких особ, а потом, вытянувшись в стойку, щелкнув каблуками и кивком головы выразив свое почтение, отошли на некоторое расстояние. Серж снял кляк, и, не обращая внимания на следовавшие одно за другим колкости Герстена, вытер пот со лба.

– Знали бы паненки, как вы из-за них переживали, наверняка бросили бы свои забавы с местными ухажерами и давно были бы у ваших ног, – произнес Измаил.

Серж будто и не слышал, и не замечал язвительного тона Герстена. Его манили теперь расходящиеся ароматы вечернего сада, погрузившегося в уютный полумрак, и тайны, которые он скрывал. Там, в его глубине, разворачивалось основное действо праздника, там были Ванда, Полина и, наверняка, другие местные красотки.

 

Несмотря на то, что настроение у Ванды и Полины было немного испорчено появлением Гражины в совершенно необычном наряде, совсем не похожем на те, в которые была одета местная публика, они все же смогли вернуть себе самообладание и теперь наслаждались пением трех самых завидных женихов округи – Леха, Петра и Владислава. А те не забывали посылать им свои наполненные восхищением взгляды.

Но время от времени Полина и Ванда то и дело поглядывали в сторону Гражины. Свое платье она специально к празднику заказывала в Петербурге и держала все в строжайшем секрете. Подруги подозревали, что это будет что-то необыкновенное. Ведь там шили немало одежды для двора, и уж точно знают, что будут носить в ближайшее время. И вот теперь Гражина являла собой образец совершенно нового направления, продиктованного петербургской модой. Контраст был разительный по сравнению с тем, как одеты они с Полиной. Вместо легких, полупрозрачных тканей, которые предпочли подруги, на Гражине было платье из тяжелого плотного шелка с прямой спереди юбкой, слегка расклешенной в боках. Лиф платья соединялся с юбкой вточным поясом, подчеркивающим тонкую талию Гражины, неизменный предмет ее гордости. Корсет с высокой грудью, короткие пышные рукава “фонариком”, любимые рюши и оборки делали наряд игриво-кокетливым, что вполне соответствовало и игриво-кокетливому характеру и настроению Гражины. Она явно была довольно собой, тем, что смогла удивить не только подруг, но все общество, которое только и делало, что рассыпалось в комплиментах и расспросах о том, какой же все-таки будет мода в ближайшее время, и что говорят по этому поводу в мастерской, куда поступил большой заказ на парадное платье.

“Ну и пусть. Я тоже хороша в своем наряде. Легкость, воздушность, очертания силуэта стройного тела возможно, более привлекательны, чем тяжелая ткань, скрывающая все достоинства”, –успокаивала себя Ванда, не в силах заставить не бросать иногда свой взгляд на Гражину. Когда же она поняла, что Лех смотрит только в ее сторону, совсем успокоилась и уже стала растворяться в чарующих звуках нежной мелодии, как услышала тихий, знакомый голос. Еще не веря, что такое возможно, Ванда прислушалась и замерла в изумлении.

– Мадемуазель Ванда, мадемуазель Ванда, –слышалось из-за спины.-–Вот вы где, я уже отчаялся вас найти.

От внимательного взгляда Ванды не могло ускользнуть, как изменился в лице Лех и недружелюбно глянул в их сторону, когда заметил наклонившегося над ней Сержа. У нее часто забилось сердце. Единственным спасением стала шаль, красиво наброшенная поверх ее легкого наряда. Теперь, несмотря на теплый августовский вечер, она куталась в нее так, будто та могла спрятать, уберечь, охранить ее от грозящей беды.

– Мадемуазель холодно? – таким же тихим голосом, боясь привлечь к себе внимание, произнес Серж.

Но шепот стал слышен другим. Гости начали оборачиваться в его сторону. Это уже грозило скандалом. Ванда вся сжалась. Ей хотелось слиться со скамьей, стать незаметной. И только возникший взгляд, словно молния, больших черных глаз заставил Сержа в мгновенье замолкнуть. Он его сразил своей неожиданностью, вспыхнув огнем средь сумрака августовского вечера. Гражина, еще немного задержав его на несносном незнакомце, повернулась обратно и вновь погрузилась в звуки музыки, но что-то явно ей мешало вслушиваться в прекрасное пение. Выждав время, пока гости, наконец, упокоятся от такой бестактности, Гражина наклонилась в сторону закутавшейся в шаль Ванды и тихонько произнесла: “А он очень даже не дурен собой. И разве можно было утаивать от подруг, что в усадьбе поселились такие красавцы”.

Ванда вновь сжалась, теперь уже не зная отчего: толи от того, что в голосе Лешика она заметила нотки волнения, то ли от того, что так неожиданно появился Серж и стал оказывать ей знаки внимания таким образом, то ли от возникшего интереса к Сержу со стороны Гражины. Она слыла красавицей с черными, всегда горящими глазами и относилась к тому типу людей, перед которыми не было никаких преград, если им хотелось чем-то обладать. Она всегда добивалась своего. Судя по вспыхнувшим огонькам и озорному взгляду, Ванда поняла, что Серж ей понравился. А это значит, что он попал в ее крепкие сети. “Но почему я так разволновалась?” – вдруг задала себе вопрос Ванда. – Лешик рядом и он, как всегда, бросает на меня свои восхищенные взгляды, и при чем тут Серж?”

Но все равно как-то по-особому билось сердце. Где-то подспудно Ванда осознавала, что очень взволнована тем, как Гражина отозвалась о Серже. Значит, она непременно начнет с ним кокетничать, возможно, и флиртовать. А делает она это искусно. “Но означают ли мое волнения, что Серж не безразличен и мне!?” Словно сделав неожиданное открытие, Ванда испугалась. Теперь уже тревожно забилось сердце. “Как хорошо, что Лешик закончил пение и паньство, в скорости, сможет присоединиться к нам”, – с облегчением подумала Ванда в надежде, что это принесет ей освобождение от таких противоречивых дум.

Потом все вместе они слушали сначала выступление рогового оркестра, затем сельской капеллы, где виртуозно на скрипке и цимбалах исполнялась вошедшая в моду вясковая музыка. Не успели отзвучать ее последние звуки, как темпераментной мелодией вступил еврейский оркестр, знаменитый своими триумфальными выступлениями в Белостоке и Несвиже и очень популярный в последнее время. И вот теперь его слушали в Бобруйске. Это и было компромиссное решение пана Тита, пана Александра и пана Матюши, доставившее всем такое удовольствие. Ванда понемногу успокоилась и только иногда бросала украдкой свой взгляд на Сержа, боясь вновь проявления его бестактности. Но, судя по выражению его лица, он все еще пребывал в плену взгляда-огня страстных черных глаз.

Ванда, когда поняла это, вновь ощутила волнение. Но оно было каким-то странным. Такого она еще никогда не испытывала. “Что это? Неужели мне становится знакомым чувство ревности? А может, это – мое уязвленное самолюбие?” Оскорбленная в глубине души, Ванда теперь одаривала своим нежным взглядом Лешика, который первым вывел ее в центр большой залы усадьбы, где продолжился праздник.

Бал по традиции открыли полонезом. Потом танцевали менуэты, кадриль, гавоты. А затем на пленере было пышное застолье, после чего танцы продолжились уже там. Ванда, выставляя вперед свою изящную ножку в красивой атласной туфельке, старательно выводила каждое па. Она за весь праздник не пропустила ни одного танца, но усталости вовсе не чувствовалось и все ее движения продолжали оставаться грациозными. Лех то преклонял перед ней колено, красиво обводя вокруг себя, то подавал ей руку, на которую, положив свою ладонь, Ванда совершала круг в полонезе под горячий, полный восхищения взгляд Леха.

Волнение и вовсе улеглось, сразу же, как зазвучали первые аккорды любимой мелодии. Ванда слилась с чарующими звуками, и ей казалось, что нет ничего прекраснее на свете, чем эта особая своей торжественностью музыка. И еще она почему-то именно сейчас поймала себя на мысли, как покойно ей с Лехам, как защищена от тревог только одним его присутствием и ощущает надежность. Она была во всем: в том, как он подавал ей руку, как уверенно вел за собой, увлекая в круг, как бережно подхватывал своими сильными руками и с каким-то особым достоинством обводил вокруг себя. Он делал это так, будто специально хотел еще раз показать гостям ее красоту, грациозность, на мгновенье заставляя замирать именно в той позе, которая была наиболее эффектна.

Ванде передавалось его желание, и она старалась в нужный момент застыть в грациозной позе и при этом не забыть одарить Леха нежной улыбкой. Под восхищенные взгляды гостей, которыми те в свою очередь одаривали пару, все тревоги ушли как бы сами собой, и теперь ее просто забавляло, как метался Серж после ее очередного отказа стать с ним в пару. А Лех с подчеркнуто суровым видом и металлом в голосе произносил свою неизменную фразу: “Паненка ангажирована!”

Казалось, что все встало на свои места: Полина кокетничала с Петром и была безмерно счастлива долгожданной встречей. Кажется, у них все начинает складываться после затянувшейся размолвки. Владислав, как всегда, оставался неприступным для женского сердца и предпочитал мужское общество, длинные и нудные разговоры о предстоящей военной кампании, в неизбежности которой он уверен. Но Ванда, да и Полина, знали, как он извелся по поводу невнимания к нему со стороны Гражины. Он тайно, как ему казалось, был влюблен в нее. Но эта влюбленность была вся на его лице. Гражина, опытная в делах сердечных, тоже не могла не замечать ее и каждый раз не упускала возможность поиграть на его чувствах, закрутив очередную любовную интрижку прямо у него на глазах. Переживаеия Владислава доставляли Гражине удовольствие и еще больше раззодоривали. Владислав же, чтобы сохранить свое лицо и достоинство, начинал подчеркнуто демонстрировать свое полное безразличие к молодым паненкам.

“Но где же Гражина?” – спохватилась Ванда. Все ее движения, выражение глаз излучали любопытство. Кружась в вихре зажигательного краковяка, она заметила ее у входа. Черные горящие глаза заполняли все пространство. Еще разворот и Ванда встречается взглядом с Сержем. Глядя на нее в упор, наклонившись к Гражине, он что-то ей мило нашептывал. По другую от нее сторону расплывшись в улыбке и, видимо, расшаркиваясь в любезностях, стоял Герстен. Что-то вдруг надломилось внутри у Ванды. Теперь гости проплывали одной сплошной полосой, ярко горящие свечи слились в единое свечение и Лех, говорящий какие-то слова, стал почему-то таким далеким. Она вовсе не могла разобрать, что он говорил, а скорее, просто не слышала их.

–Паненка Ванда. Паненка Ванда. Вы совсем не слышите меня. Вы стали так задумчивы. Что-то произошло? – будто откуда-то издалека доносились до нее слова Лешика.

Ей показалось, что звучат они как-то навязчиво. “И почему я должна отвечать на его вопросы? Мне этого совсем не хочется делать. И вообще я утомлена этим таким длинным днем”.

Ванда вдруг ощутила усталость, которая в мгновенье навалилась на нее. Ныло тело, душа. Ей захотелось, чтобы побыстрее все закончилось, и даже праздник, которого она так ждала. Едва дождавшись окончания танца, Ванда поспешила к выходу. За ней устремился Лех. По пути ее кто-то останавливал, говорил, как она хороша, восхищались ею, а у нее было неудержимое желание уйти. “Ложь, лицемерие”, – отдавалось в ее сознании. Еще вчера ей говорили красивые слова, а сегодня влачатся за всеми, кто хоть как-то обратил на себя внимание.

Ванду гложила обида. Она только и смогла остановить свой взгляд на отце, который, как всегда находился в окружении пана Тита и пана Матюши. Но теперь их состояние было уж слишком необычным. К ее удивлению, они не спорили. Стоя в обществе городничего, управляющего инженерным департаментом генерал-майора графа Оппермана и его адъютанта поручика Сусалина, они живо обсуждали, какие же выгоды сулит для города и лично для каждого из них начало строительства крепости. Ванда, приостановившись от удивления, только и успевала улавливать фразы: “Из казны отпускается по пятьсот рублей медной монетой на строительство кирпичных и известковых заводов. Городничий в Рогачеве уже получил сто сорок рублей медной монетой для изготовления досок. А сколько понадобится овса, мяса, круп, муки и прочей провизии – даже не счесть”.

Судя по горящим глазам входящих в азарт людей, в уме подсчитывающих доходы, о которых они и мечтать не могли, Ванда поняла, что паньство необыкновенно довольно. Но и это не радовало ее. Хотелось поскорее вдохнуть теплого вечернего августовского воздуха, погрузиться в уютный полумрак любимого сада, не думая ни о чем.

Ванда не помнила, как долго они бродили с Лешиком по знакомым аллеям. Он был рядом, человек, о котором так мечталось. Но теперь, почему-то она не испытывала тех чувств, которые всегда возникали в ее сердце при воспоминании о нем. Разобраться в том, что с ней происходит, она тоже была не в силах, поэтому посылала Лешику только нежные взгляды, видя все его смятение от непонимания того, что творится в ее душе. Но в них больше было благодарности за то, что он не пытался расспрашивать ее о чем-то, выяснять отношения, быть навязчивым своим присутствием, а не былого восхищения. Он просто был рядом и, судя по осторожным движениям, боялся нарушить тишину. И только, проводив ее до усадьбы, осмелился произнести: “Вы сегодня были так хороши, лучше всех, только вот грустить вам совсем не подходит. Я буду думать о вас и надеяться, что настроение вернется к вам, а присутствие господ из Петербурга больше его не испортит”.

Лех наклонился к ней, взяв в свои руки ее узкую почти детскую руку, задержав на какое-то мгновенье, поцеловал и заглянул в распахнутые глаза. Пожалуй, впервые, Ванда испугалась его взгляда. В нем был немой вопрос, на который она не могла дать ответ. Медленно высвободив руку, Ванда развернулась и пошла спокойной грациозной походкой в покои, выписывая каждый свой шаг. Задержавшись на мгновенье на ступеньках, она обернулась, послав Леху нежный обнадеживающий взгляд, и растворилась в ночной тишине.

Пройдя через залу, где все еще стоял запах погасших свечей, Ванда остановилась у любимого рояля. Из окна на него падал отсвет от иллюминации, которую еще не погасили, и открыла крышку. Очень хотелось взять любимые аккорды, но дом погрузился в глубокий сон, нарушать который она просто не могла. Ванда прикоснулась своими руками к клавишам и, ощущая их теплоту, замерла, глядя в распахнутое окно. Мысленно она уже проигрывала одну за другой гаммы, а потом в ее сознании зазвучали звуки любимой мелодии: “Берег я любовь..” Было покойно, уютно в этой тишине родного дома. Ее окружали дорогие сердцу вещи: давно погасший жирандоль, большая фарфоровая ваза с ярко-бордовыми розами в простенке между окон во всю стену, выходящих в сад, портрет на стене в золоченой раме Станиславы, матери, которую она совсем не помнила, но с которой все ее годы жизни на земле связывали незримые нити. Ни о чем не хотелось думать.

– Мадемуазель Ванда. Мадемуазель Ванда. Наконец-таки я вас нашел, – произнес почти шепотом Серж. В

анда от неожиданности не могла понять, как он здесь оказался и почему вообще позволил себе быть тут. Наконец, осознав реальность его присутствия, резко встала, захлопнула крышку рояля и устремилась прочь. Только и бросив на ходу: “Ах, оставьте меня!”

 

Раз! Два! Взяли! - в такт движениям дружно выкрикивали рабочие, со всей силой налегая на застрявшую в песке фурманку.

За Бобруйском, в районе урочища Титовка, где развернулось основное строительство подъездных дорог к оборонительным сооружениям, песчаные почвы уже не в силах были выдерживать такое количество людей, лошадей, подвод, фурманок. Все они буквально вязли в песке. Не успевая выталкивать одну подводу, люди налегали на другую, чтобы хоть немного продвинуть ее вперед. Груженые доверху щебнем, булыжником, другим необходимым строительным материалом, они шли и шли нескончаемым непрерывным потоком.

– Шевелись! Поторапливайтесь! Еще раз взяли! – отдавал команды подпоручик рабочим.

Делал он это с таким усердием, что, несмотря на свой юный возраст, люди старались выполнить все в точности. Когда же очередная попытка вновь заканчивалась неудачей, в голосе подпоручика звучала такая растерянность, что, казалось, от безысходности он вот-вот расплачется.

– Ну, сделайте хоть что-нибудь! Мы и так срываем все отведенные на строительство дороги сроки, - с отчаяньем в голосе произносил он тогда.

Рабочие виновато поглядывали в его сторону и вновь налегали всем гуртом.

- На руках их отнести, что ли? Видать, так быстрее будет, – с таким же отчаяньем в голосе произнес Платон.

– Будет вам, так печалится. Скоро подводы с досками подоспеют, уже видать, как с горы спускаются. Значит, вот-вот прибудут, - пробасил Степан. - Сделаем настил и преодолеем это заклятое место. И вовремя все доставим и господина офицера уважим, а то совсем с лица сошел.

– Еще бы, время-то какое тревожное, и дело уж очень важное. Слыхали, что говорил подпоручик? Дорога на Рогачев и Гомель становится теперь важным трактом. Да и француз не дремлет, в любой момент может подойти к нашим границам, и эта дорога тогда станет дорогой спасения, – с важным видом знающего человека произнес Григорий. –А пока, налегай! Может и пройдем.

– Передохнуть бы чуток, сил больше нет, – смахивая пот со лба, с надеждой в голосе проговорил Платон. - Хоть рубаху выкручивай, вся потом пропиталась.

– Передохнем, когда к месту все доставим. Работа не должна останавливаться, там люди ждут, -– решительно произнес Григорий. – Не можем мы, не имеем права останавливаться, – уже более мягким голосом сказал он, глядя на мокрую от пота рубаху Платона. Она облепила все его тело, на котором был виден напряженный до предела каждый мускул.

– Поглядите, как все мНесмотря на то, что настроение у Ванды и Полины было немного испорчено появлением Гражины в совершенно необычном наряде, совсем не похожем на те, в которые была одета местная публика, они все же смогли вернуть себе самообладание и теперь наслаждались пением трех самых завидных женихов округи – Леха, Петра и Владислава. А те не забывали посылать им свои наполненные восхищением взгляды.ужики трудятся, никого принуждать не надо. Видать, волнение и им передалось. Очень уж тревожные разговоры идут вокруг. За нами же крепость, за нами – земелька наша. Поспеем все выполнить в срок, спокойны будем. А нет – беда может придти к нам большая. А на мужике испокон веков все и держалось.

– Налегай! – вновь раздался звонкий голос подпоручика, не терявшего надежду, что они все же смогут преодолеть этот участок пути, не дожидаясь подвод с досками.

Платон с Григорием подставили плечо, Степан с мужиками налег, что было силы, и подвода поддалась. Она уже катилась по утрамбованной части дороги. Там ее подхватили, в мгновенье разгрузили, а мужикам предстояло вновь проделать нелегкий путь обратно, а потом возвратиться вновь. И так не один раз.

Сентябрьский день клонился к закату, но работы были в полном разгаре. Люди трудились до той поры, пока вечерняя мгла не опускалась на землю. А после короткого сна, с рассветом они вновь тянулись вереницей с подводами, фурманками в сторону будущего тракта, чтобы успеть в октябре закончить работы по строительству дороги на Рогачев.

Михаил с тоской смотрел в ту сторону, где возводились земляные валы, и мысленно проходил со строителями, инженерами все этапы их строительства. Стонала душа, хотелось разбросать булыжники, бросить все и бежать в сторону валов, туда, где сооружается крепость. Но это теперь для него недосягаемая мечта. Он должен быть там, где укажут. “Наверное, дорога на Рогачев – очень важный объект, если столько сил брошено на ее строительство, – думал про себя Михаил. – И инспекции часто наведываются сюда, ну, прямо одна за другой. По всему видно, что не все ладится с организацией. Несмотря на то, что так много собрано народу, они явно не укладываются в сроки. Все на повышенных тонах, офицеры нервничают, одна команда отменяет другую, отсюда и неразбериха”, – отмечал он.

Михаилу было искренне жаль подпоручиков, которые из кожи лезли вон, а дело двигалось не так быстро, как требовало того время и обстоятельства. Осознавая важность того, что они делали, его все равно безумно тяготила эта изнурительная тяжелая работа, которая продолжалась уже месяц весь световой день без отдыха, только с перерывом на сон. Ныло тело, а душа стремилась совсем к другому.

– Вержбовский! Работать! – раздался окрик надзирателя. – Не останавливаться! Принимайте фурманку! Михаил с напарником потянули ее на себя.

– Ишь, как лютуют! Вы же из разжалованных. Поди, и чином-то повыше их были. Креста на них нет. Кто его знает, как еще жизнь повернется, - произнес Григорий, подталкивая с Платоном и Степаном фурманку так, чтобы та стала в удобное для разгрузки место.

– Харчи возьмите, – тихим голосом произнес Платон и так, чтобы не заметил надзиратель, сунул Михаилу под фурманкой узелок. - Приглянулись вы нам, сильно стараетесь, и по глазам вижу, что тоска одолевает от несправедливости. Не горюй, все когда-нибудь образуется. В нашей мужицкой жизни всегда так, сплошь обман и унижения. Издеваются, кто, как может, и правды не сыскать. Но доля наша такая и ты держись. Теперь – это твоя доля. Может еще что надо, скажи. Мы не одну ходку еще сделать должны.

– Нет, спасибо. Вы и так очень добры, - тихо произнес Михаил, наклонившись к Платону и принимая аккуратно собранный узелок.

– Платон, пошевеливайся, нам еще три ходки сделать надо за сегодня, а то в накладе останемся¸- недовольно проворчал Григорий.

– Ну, как знаешь, также тихо произнес Платон. – Если что надумаешь – скажешь, чай не последний раз видимся. Выпрямившись, он уже шел за пустой фурманкой под незлобное бурчание Григория:

– Знаешь ведь, что за прошлый месяц вольные плотники, пильщики деньгами награждались. Каждый, говорят, а это больше, чем за пятьсот человек, по 30 рублей получил. За дорогу же, если в октябре закончить поспеем, обещали заплатить еще больше. Разве мы когда видели такие деньги?! Глядишь, и мы сытно заживем.

– А ты все о деньгах печешься. Не было их у нас никогда и эти найдут как забрать, если даже и заплатят. А человеку помочь в трудный час куда важнее. Бог воздаст за каждую спасенную душу. Вот в чем истинная награда, - проговорил Платон. – Вижу, как мается, и у самого душа болеть начинает. Сколько еще несправедливости на свете.

У Михаила сдавило грудь, заныло сердце. Ему так хотелось рассказать Платону о Мире, попросить найти ее, но он не решался сделать этого. Ему и так много оказал внимания этот с виду нелюдимый, грозного вида, человек, а главное – он тоже увидел в нем человека, а не арестанта. “Мира. Что с ней? Как же найти ее, узнать, хоть что-то? Но разве я могу просить об этом?”

Откуда-то издалека послышались едва доносившиеся до них какие-то команды. Они передавались по цепочке от одного участка к другому, отчего и без того находящиеся в движении люди, засуетились как-то по-особому и, казалось, стали работать еще быстрее. Наконец, вдалеке показалась открытая коляска, которая двигалась в сопровождении конных офицеров от валов в сторону дороги.

Михаил сразу обратил внимание, как тут же выстраивались, вытягивались в струнку офицеры для доклада. С того места, где они работали, хорошо было видно, что практически весь 2-й пионерский полк, который строил дорогу на Рогачев, находится тут. Значит, сюда прибыл сам полковник и кавалер Грессер, и, наверняка, с инспекцией. “Грессер… Грессер… Не раз приходилось встречаться им у господина военного министра, когда проектировались подъезды к оборонительным сооружениям. Тогда они много спорили, обсуждали. Он был поистине классным специалистом. И теперь ему достался очень сложный объект – дорога, которую надо построить практически с нуля и сделать пригодной для военных целей”. Михаил вновь поймал себя на мысли о том, что думает о происходящем вовсе не с позиции своего теперешнего положения, а прошлого, будто и не было этой каторги вовсе.

“Да, не позавидуешь теперь Грессеру. Но, разве только ему?” – подумал Михаил, глядя на то, как напряжены люди. И это было связано не только с инспекцией полковника. Его-то уважали все, к его мнению прислушивались, и любое замечание старались выполнить в точности и в срок. Михаил это знал, как никто другой. Теперь ему, скорее, сочувствовали. По стройке прошел слух, что управляющий инженерным департаментом инженерной команды генерал-майор Опперман потребовал сменить за нерасторопность полковника Гиппена, который не обеспечил в срок начало каменных работ, и высказал недовольство тем, как строится дорога на Рогачев. Поэтому Грессер все инспектирует самолично, старается, переживает, не щадит себя и другим не дает спуску.

Коляска быстро двигалась в их направлении. Здесь уже был утрамбованный участок дороги, готовая для укладки булыжника насыпь. Михаила охватило волнение. Ему больше всего теперь хотелось остаться незамеченным, растворится среди арестантов, стать меньше. Он весь сжался, опустил голову, но как скрыть свое присутствие, если надзиратель уже скомандовал построение для встречи полковника.

Через считанные минуты он выходил из коляски, чтобы осмотреть участок дороги. Грессер выслушивал доклады офицеров, много задавал вопросов, по нескольку раз обходил проблемные места, на которых стройка шла трудно, опять задавал вопросы и только после этого начал беседовать с людьми. У офицеров, которые руководили строительством, он интересовался, выписаны ли им дрова на случай холодов, регулярно ли они получают продовольствие. Тут же сообщил, что из Киевской инженерной команды в Бобруйск дополнительно направлено обмундирование, продукты. Затем беседовал с рабочими, просил их ускорить работы. При этом, по выражению его лица, по тому, какой теплотой светились глаза, было видно: он прекрасно понимает, что все трудятся на пределе человеческих возможностей.

После этого Грессер направился в сторону арестантской роты. У Михаила все похолодело внутри. Грессер уже совсем близко, вот он уже приближается к нему, мгновенье и полковник задерживается возле него. Что-то заставляет его остановиться. Нет, он пока и не подозревает, что может здесь встретить его. Михаил медленно поднимает глаза и их взгляды сходятся. На него смотрят знакомые светло-серые глаза. Грессер всматривается в его глаза, будто пытаясь что-то вспомнить. Смятение, непонимание отражаются в них. И вдруг какая-то теплота, даже радость наполняют их.

– Михаил? Вержбовский? Вы?

Какие-то неведомые силы повлекли их друг к другу и соединили в крепких объятьях.

 

Мира, подоткнув подол платья, старательно мыла полы, буквально отдраивая до бела каждую досточку. До вечера оставалось совсем немного времени, и необходимо было успеть навести порядок. Люду в их корчме все прибавлялось и прибавлялось в последнее время, из чего они делали вывод, что, на радость неугомонному Шмерке, количество тех, кто занят на строительстве крепости, становится больше. Он успокаивался по мере того, как его кошелек наполнялся медной или же серебряной монетой, а если повезет, то и ассигнациями. Но это не мешало ему пристально следить за тем, как идут дела и растут доходы его давних соперников.

Масла в огонь, обычно, подливал Пиня с керосинки, который, зная о прижимистости и завистливом характере Шмерки, любил вечерком заглянуть в корчму только ради того, чтобы невзначай сообщить ему очередную новость. Как всегда все начиналось вполне миролюбиво. Пиня хвалил Шмерку за расторопность. Шмерка хва лил Пиню за предприимчивость, за то, как он быстро смог расширить продажу керосина и направлять его на нужды крепости. А потом происходило самое страшное: Пиня начинал рассказывать обо всем, что смог услышать за день. Сначала – кто, что продал. Потом – кому сколько заплатили. На этом месте Шмерка замирал, внимательно вслушиваясь в каждое слово.

По мере того, как Пиня все больше расхваливал очередного соседа за смекалку и оборотистость, которые приносили им немалые доходы, в глазах Шмерки отражалось сначала изумление. Потом его охватывала неподдельная зависть, переходящая в панический ужас: “Все кругом зарабатывают хорошие деньги, а я остаюсь ни с чем! Я – беднее всех!” И тогда Шмерка начинал причитать: “Мендель Алтышев для инженерной команды продал муки, овса, крупы и смолы аж на 242 рубля 48 копеек! А Мендель Мордухович продал для крепости доски и рейки и того больше – на 378 рублей! Даже вечный неудачник Мовша Хаймович, над которым он, Шмерка, всегда подшучивал по поводу его несостоявшейся торговли, и то умудрился продать ящиков и мед ной посуды на 111 рублей!”

В этот момент, Пиня, удовлетворенный тем, что вновь смог раззадорить Шмерку, допив теплый, приготовленный Глашей специально для его прихода теплый глинтвейн, тихо покидал корчму, оставляя Шмерку наедине со своими невеселыми мыслями. Причитания, как всегда сменялись гневом, который обычно обрушивался на всех, кто попадался ему под руку в этот момент. В сторону Глаши сыпались упреки в том, что она плохая кухарка и поэтому в ко рчму приходит не так много народа, как хотелось бы. На что та бойко парировала:

–Все враз сметается. Только подносить успеваем!

От таких слов Шмерка просто неистовствовал.

Он кричал, топал ногами, требовал, чтоp бы готовили больше и при этом не забывали экономить. Когда же очередь доходила до Розы, Шмерка всегда вспоминал Эсфирь.

– Если бы не моя такая любимая Эсфирь, которая перед смертью привела тебя в мой дом и сказала, что ты будешь моей женой после того, как она уйдет на небеса, разве я принял бы тебя? Ты так мало трудишься. Разве тебя интересует достаток? Тебе бы только Шмеркины деньги тратить и все больше на свои наряды, – почти стонал он.

Потом как-то тихо замирал, думая о чем-то своем, ведомом только ему. Из его глаз медленно начинали стекать слезы. Шмерка опять вспоминал свою такую любимую Эфирь. Ему было жаль себя. Ему так трудно в этой жизни без нее. Права евреев все больше и больше ограничивают, жить становится просто невыносимо, а жить надо, надо много трудиться, чтобы заработать на жизнь с ее постоянными тревогами и неожиданными поворотами, которая год от года становится все сложнее и сложнее. Спасибо самодержавцу Всероссийскому Государю Императору Александру Павловичу за то, что принял решение строить крепость в Бобруйске. Сюда пришел не только люд со всех близлежащих губерний, но и потянулись со всей России работники. Государь щедро платит всем за труды. Может, это и спасет их.

Мира, занятая до этого уборкой, одернула подол платья и направилась туда, где тихонько сидел опечаленный Шмерка. Она бесшумно опустилась рядом с ним, подперев раскрасневшимися от холодной воды кулачками свое лицо, которое не могла испортить даже валившая с ног усталость, и замерла. Мира молчала, ей и так было все понятно. Шмерка печалился и от забот, которых все прибавлялось, и от того, что вновь вспомнил Эсфирь, без которой ему невыносимо тяжело. Мира знала, что отцу всегда становилось легче от ее присутствия. Когда же Шмерка начинал гладить ее по голове, проводя по ней своей пухлой теплой ладошкой, она понимала, что к нему пришло, наконец, долгожданное успокоение. Но надо было работать. От начальника бобруйской почтовой экспедиции они узнали, что всем, кто строил дорогу на Рогачев и Гомель, и рабочим и офицерам, дали не только награды, но и вознаграждение деньгами. Когда тот обратился к инженерной команде с просьбой определить, сколько же почты потребуется переправлять по новому почтовому тракту, просил дополнительно лошадей, его отослали на другой срок. Значит, народ скоро повалит в корчму, и им с Розой только и надо будет успевать собирать деньги.

Дверь отворилась и в черную хату корчмы, предназначенную для простого люду, буквально ввалились разгоряченные, возбужденные завсегдатаи – Платон, Григорий и Степан, которые с порога прокричали:

– Пива! Полные кубки вина и мяса поросячьего! Ляшки нам подать! Гуляем до утра! Сегодня имеем право!

За ними один за другим, а то и целыми компаниями прибывал народ, и через мгновенье, корчма заполнилась до отказа. Она стала напоминать улей. Расположившись за длинным столом, который стоял посредине хаты, рассевшись на лавах и отпив свежего, только что сваренного в броваре пива, возбужденно, перебивая друг друга, люди заговорили, громко что-то рассказывая, при этом постоянно выкрикивая наименования еды и питья, которые необходимо было подавать немедля. Глаша с помощницами не успевала носить с кухни кубки, блюда, а Мира с Розой – собирать монеты, которые в этот вечер сыпались дождем.

 

 

– А не заглянуть ли нам в корчму, господин Герстен? Говорят, там отменная местная кухня – колбасы вяленые, полендбица, напиток из хрена. Вы когда-нибудь такой пробовали? А пиво какое! Рассказывали, что его варят по особым старинным рецептам, и тут же, не дожидаясь пока оно перебродит, свежим подают на стол – произнес Серж. – Мы, ведь, имеем на это сегодня полное право. Лишние 50 рублей, выданные сверх жалования, теперь вовсе не помешают. Не правда ли, господин Герстен? Перепрыгивая через лужи, обходя канавы, ямы, которые стали притчей во языцах, и без которых уже невозможно было представить Бобруйск, Герстен чертыхался вслух.

– Ваша идея, несомненно, хороша, сегодня мы имеем полное право на отдых. Но где же ваша знаменитая корчма, которую все так нахваливают? Если и впереди такие лужи, мы уж точно до нее не дойдем. Надо было взять экипаж.

– Будет вам, Герстен, вы же не в Петербурге, а до корчмы рукой подать и деревянная мостовая должна начаться уже совсем скоро. А знать окрестные места тоже надо. Мы только и делаем, что работаем, сооружаем самые лучшие в мире земляные валы. Поэтому к земле и грязи нам не привыкать. Теперь же нам ее просто нужно обойти, и впереди - свобода! – с бодрецой в голосе произнес Серж.

– Завидую я вашему оптимизму, Серж. Бог нас пока миловал, избавляя от дождей. Но тут все равно кругом лужи. Такое впечатление, что они остались от прошлогоднего ливня. А что же будет в этом Бобруйске, когда начнутся настоящие осенние дожди?

Под непрекращающееся ворчание Герстена, офицеры и не заметили, как дошли до деревянной мостовой, а по ней – до большого деревянного дома, напоминающего добротную избу, на удивление красивую, расположенную на торговой площади города. Он стоял в окружении старинных лип, тянувшихся ввысь еще не опавшей листвой, кленов, тронутых багрянцем и золотом осени. От неожиданности ярких красок, они остановились. Подворье, где расположились бровар, склепы, свирны, другие постройки было просторным. Отсюда открывался красивый вид на Березину, который еще не успели закрыть строящиеся бастионы. Своими извилистыми берегами река уходила вдаль. И было ощущение, что ее быстро бегущие воды увлекали за собой. После работы на износ без отдыха, с раннего утра до позднего вечера, Серж и Герстен, глядя на эту красоту, впервые ощутили какую-то легкость, свободу. Напряжение, которое они испытывали все это последнее время, отступило само собой. Хотелось вдыхать и вдыхать полной грудью прохладный осенний воздух, наполненный особой силой, вглядываться в бесконечную уходящую даль, любоваться простором раскинувшихся прибрежных лугов, сливающихся где-то далеко-далеко с темной полоской едва заметного леса.

– Как хороша осень в сентябре с ее прохладой, яркими красками, – произнес Серж, словно, угадывая настроение Герстена.

Он явно наслаждался тем, что вдруг появилась возможность отвлечься от бесконечной суеты, тревожных мыслей. В последнее время сознание работало в лихорадочном ритме, отбивая в мозгу неизменное: “Надо успеть, надо успеть, надо успеть во что бы то ни стало”.

– Да, вы правы, поручик. Но в этой жизни есть и другие удовольствия. А чтобы не забыть о них, давайте все же посетим это заведение, куда мы так с вами стремились. Пройдя сенцы и очутившись в гостиной, или как ее еще называли белой хатой, предназначенной для высоких и заморских гостей, они попали в самый разгар застолья. Здесь была своя печь с красивыми израсцами глубокого зеленого цвета, непривычного для их взгляда каминного типа. В ней готовили разные яства и тут же подавали на стол. С подворья, с бровара, беспрерывно доставляли только что сваренное пиво и горелку. Выпив залпом очередную порцию местного напитка и восхитившись его мягкостью и крепостью одновременно, офицеры громко, возбужденно продолжали обсуждать последние новости – выплаченное за хорошую работу вознаграждение, ожидаемые награды и результаты инспекции счетной экспедиции.

– Господа! Теперь всем придется нелегко. Приказано больше денег по рапорту не выдавать, а вести приходные и расходные книги, - торжественно произнес, словно сообщая самую важную новость, розовощекий капитан Симакин.

– И правильно! – вторил ему даже внешне похожий на него капитан. По тому, как рьяно он защищал проверяющих экспедиции, было видно, что это канцелярская зануда, ведающая финансами.

– И правильно! – кричал он. – Деньги и вправду выдавались кому надо и не надо: и за бочки, и за формы, и на дорогу, и на харчи, аж по две с половиной тысячи. А куда они тратились? Не известно!

– А вы, как я погляжу, радеете за порядок и экономию? Война, господа, всегда была делом прибыльным и в первую очередь из-за неразберихи. На этом-то и наживаются, а иначе, зачем ее затевать? Мир – это временное затишье, когда все готовятся к войне, только и думая, сколько же на ней можно заработать. Военная кампания – выгодное вложение капиталов, а учет – всегда этому помеха! – пытался перекричать и без того возбужденных известием офицеров, вступивший в спор Герстен.

– Господа! Давайте забудем на время о делах, и будем веселиться. Здесь необыкновенно вкусное пиво и отменная еда. Подать пришедшим господам гусиные лапки, котлеты из печени и обязательно по кумпячку! – кричал уже Симакин, пытаясь перекрыть нарастающий гул разгоряченных напитками людей.

В мгновенье перед Сержем и Герсеном предстала юная особа с длинными толстыми косами, кокетливыми завитками у висков каштановых, с легкой рыжинкой, волос, и ангельским взглядом теплых светло-карих глаз. Едва заметно теребя аккуратный красный фартук с легким бело-синим узором, повязанным поверх клетчатой юбки, она смотрела на них, готовая исполнить все их желания. Серж поднял глаза и, не скрывая сначала своего удивления, а затем интереса, откровенно разглядывал ее. Его привлекли до боли знакомые, будто родные, светло-карие глаза. Его не покидало ощущение, что он их уже где-то видел. “Ну, конечно же, Лиз! Только у нее были такие необыкновенные глаза”, – пронеслось в сознании Сержа. – Нет, все-таки в них что-то не то”. Серж все вглядывался и вглядывался в глаза стоящей перед ним юной особы, совсем ребенка, и не мог понять, в чем же это различие. “Эти светло-карие глаза. У Лиз они красивы. Да, несомненно, очень красивы. А у так неожиданно появившейся юной барышни, они добры”, – заключил он. Как-то по-особому защемило сердце. Вспомнился Петербург, Лиз, август. Безумно захотелось хоть на мгновенье очутиться сейчас в Гатчине, окунуться в привычную атмосферу интриг двора и легкого флирта хорошеньких фрейлин императрицы.

- Серж, вас вновь сразила красота очередной местной барышни! Не слишком ли вы влюбчивы? – тихонько прошептал Герстен на ухо Сержу, чем вывел его из оцепенения.

- Мира! Ты что там замешкалась?! Что будут господа? – громко произносила пышногрудая дама средних лет, розовощекая с белыми кудряшками уложенных в прическу волос, тесня своими формами ангельское создание.

– Роза, – представилась она, мило улыбаясь. Что изволите?

Мира, медленно отступая, все еще смотрела Сержу в глаза, который не мог отвести от нее и свой.

 

– Серж, вас снова обольстила еще одна местная красавица. Вы весь вечер не спускали с нее глаз и готовы были съесть все яства корчмы, лишь бы эта юная особа почаще представала перед вами, – с легкой иронией произнес Герстен, перепрыгивая очередную лужу, когда они возвращались обратно.

Не получив ответа, Герстен как бы рассуждал сам с собой:

– Признаться, мне больше понравилась пышнотелая Роза. Хоть она и жена хозяина корчмы, но, по всему видно, бойкая и бедовая. А этот еврей Шмерка ей изрядно поднадоел. Только и шнырял весь вечер со своими помощниками меж столов, все время то и дело поглядывая в ее сторону.

– Не понимаю я вас, поручик, - продолжал свои размышления Герстен. – Сначала вы потащили меня в эту корчму, потом, вместо того, чтобы ехать к цыганам в Титовку, мы вновь тащимся по этой грязи.

– Неужели мы когда-нибудь дойдем до усадьбы, – не обращая внимания на колкости Герстена, произнес Серж.

Ему теперь хотелось только одного – добраться до постели, прислониться к подушке и мгновенно уснуть. Серж не сомневался, что только сон сможет рассудить его со своими мыслями и нахлынувшими чувствами. Перед глазами стоял образ юной красавицы, почти ребенка, утонченной, застенчивой. Она смотрела на него такими добрыми теплыми светло-карими глазами, готовая в любой момент исполнить любое его желание. Чем больше вглядывался он в них, тем больше становилось невмоготу справляться со своими воспоминаниями. В них он видел Лиз. От одной только мысли о ней замирало сердце. Затем в своих мыслях он возвращался вновь к этой девочке с таким странным именем - Мира, и ощущал, как начинала успокаиваться душа. Сержа не покидало ощущение, что его тут так давно ждали, и пришел он, наконец, к своему дому, обретя покой. По мере же приближения к усадьбе, сердце начинало учащенно биться. Ванда, там была Ванда – изысканная, разная, неповторимая: мягкая и сдержанная, грустная и веселая, иногда даже дерзкая, но всегда с каким-то особым достоинством и необыкновенно красивым голосом. Только его и слышал Серж в последнее время то ранним утром, когда Ванда напевала в саду незнакомую, но очень душевную мелодию, срезая осенние цветы, то поздним вечером, когда он в изнеможении опускался на кровать и закрывал глаза под чарующие звуки.

Они избегали друг друга все то время, что прошло после праздника. Она, видимо, не могла простить ему дерзость, а Сержу было стыдно за свой опрометчивый поступок. Здесь тоже, оказывается, существуют свои строгие каноны, нарушать которые он не имел права. Но теперь уже поздно и ничего невозможно изменить, исправить. В душе же теплилась надежда, что все образуется. Какие-то незримые внутренние импульсы будто подсказывали ему, что о нем тоже думают, к нему стремятся. Глядя ранним утром в окно сквозь занавес, Серж не раз перехватывал взгляд Ванды, который она бросала украдкой в их сторону. В них улавливалась едва заметная надежда. Было ощущение, что она находится в ожидании чего-то или кого-то и, не дождавшись, уходила, медленно проплывая аллеями сада своей грациозной походкой с охапкой красивых запоздалых цветов. А ему так хотелось выбежать ей навстречу, заглянуть в распахнутые изумрудные глаза, раствориться в ее взгляде. ”Нет, довольно, это все становится невыносимо!“

Серж не помнил, как преодолел по бобруйской грязи и потемкам такой сложный короткий путь от корчмы до усадьбы под непрекращающееся подтрунивание Герстена, дотянулся до подушки и почти мгновенно его одолел глубокий сон. Сказалось все – усталость, копившаяся последнее время, внутренние волнения и переживания, и, конечно же, пиво местного приготовления, которые варили в броваре, и крепкая горелка. Он все еще ощущал их такие непривычные ароматы. В них было соединение пахучих трав, свежесрубленной древесины, которая дышала во всю мощь своих легких, и приятная горькота.

Серж не знал, как долго он проспал. Им дали короткий отдых – долгожданный один день перед началом очередного этапа строительства. Его никто не будил, не беспокоил. Сон медленно возвращал его откуда-то издалека. “Где я? Что со мной произошло? В каком я городе?” – мысленно задавал себе вопросы Серж, ощущая волнение от пугающей неизвестности. Он боялся открыть глаза. Казалось, что если он это сделает, волнение еще более усилится. Вдруг откуда-то стали наплывать звуки. Серж прислушался. Они были до боли знакомыми. “Ванда, конечно же, Ванда!” – пронеслось в его сознании. – Это ее голос с волнующим тембром, сильный, зовущий. Он – в Бобруйске в уютной усадьбе на высоком берегу извилистой, красивой, быстро бегущей Березины”.

Как хотелось ему очутиться сейчас рядом с ней. Его душу раздирали сомнения. Хотелось встать и вопреки всем канонам и приличиям распахнуть дверь, ворваться в залу, объясниться с Вандой. Она поймет, она, наверняка, все поймет. Она не может не чувствовать, как он стремится к ней. Ванда ведь тоже бросает украдкой свой взгляд на их с Герстеном окна. Серж открыл глаза, резко поднялся, выпрямился, готовый уже идти на звуки музыки. Но что-то остановило его. Подождав немного, Серж вновь опустился на кровать. Какое-то чувство удерживало его здесь. Серж прислушивался к своему внутреннему голосу. Да, это было чувство стыда, угрызения совести. “Лиз… Он так добивался ее, а теперь его сердце стремится совсем к другой. Но в чем моя вина? – задавал Серж сам себе вопрос и тут же пытался оправдывать себя. Надо посмотреть правде в глаза. Лиз все это время играла моими чувствами, и не более. Подтрунивала, а может, и насмехалась над моим стремлением сблизиться. Ее просто забавляло то, что ею увлечены и есть повод посудачить в свете об их отношениях. А это еще одна возможность напомнить о себе в обществе, которое уже стало забывать о ней после скандала с Михаилом. А тут такая возможность - интрижка с его другом, которая вот-вот перерастет в серьезное намерение.

Лиз привыкла быть в центе внимания. Это в ее стиле. А я? Что мне от этого? Кто я такой? Дополнение к законченному образу Лиз? Поэтому винить себя в чем-то, в нахлынувших чувствах, вовсе не стоит”, – заключил Серж.

“Ванда… Мое сердце чувствет, что ее тоже влечет ко мне. Но на этом пути так много преград. Мне понятно смятение, растерянность Ванды. Надо время. Оно и должно все расставить по своим местам. Но его как раз и нет. Я обязан что-то сделать”. Душа Сержа металась.

“Мы много работаем и скоро должны отбыть в места зимнего расквартирования. А что потом? Вернемся ли мы сюда? А вдруг Наполеон все же начнет наступление, и я больше никогда не увижу Ванду?”

Все эти мысли, которые больше были тревожными, заставили подняться его. Серж устремился в сторону залы, по мере приближения к ней, замедляя шаг. Его душа рвалась вперед, но боязнь быть отвергнутым, останавливала. Шаг, еще шаг. Он должен сделать усилие над собой, решиться, иначе все его грезы смогут так и остаться только в мечтах.

В зале резко оборвались аккорды.

– Ванда. Ванда. Как истосковалась моя душа, –осыпая поцелуями руки Ванды, приговаривал Серж.

Она пыталась высвободить их, но Серж уже крепко сжимал ее в своих объятиях. Ванда вновь пыталась высвободиться, но Серж уже утопал в ее разбросавшихся волосах. Она слышала его дыхание, он своими губами касался ее дрожащих губ.

– Ванда, Ванда, не отталкивайте меня, я прошу вас. Вы ведь тоже стремились к этой встрече. Между нами нет преград. Это все придуманные условности. Позвольте быть с вами.

Серж вдыхал ее ароматы, касаясь своей щекой бархатистой кожи лица, наслаждаясь тончайшими горьковатыми запахами, исходящими от волос.

Ванда непроизвольно, независимо от того, что отбивалось в ее сознании неприятие случившегося, душой устремилась навстречу чувствам Сержа, не в силах оттолкнуть его. Они стояли посреди залы, погрузившейся в вечерний полумрак, в объятиях друг друга, боясь нарушить тишину уютного дома, слушая свои сердца, слившиеся в едином биении.

 

Ванда который день не находила себе места. У нее все буквально валилось из рук. “Бежать! Надо бежать, спрятаться от себя, от своих мыслей. Они терзают душу, разрывая на миры. Один мир – такой привычный, где есть уют любимого дома, дорогой сердцу сад с цветами-сестричками, музыка – ее жизнь, и Лешик с влюбленными глазами, который еще совсем недавно был предметом ее грез и волнений”. И теперь ей очень хотелось, чтобы Лех был рядом. Ванде казалось, что будь он с ней, ничего бы не произошло. Они оставались бы неразлучными и Лешик, наверняка, защитил ее от преследований Сержа. “Но защитил бы он меня от своих мыслей?” – задавала себе вопрос Ванда, тут же отвечая на него: “Наверное, нет!”

Они влекли ее совсем в другой мир, неведомый, и что-то подсказывало ей, опасный своей непредсказуемостью и изменчивостью. Но все равно туда хотелось заглянуть, приоткрыть запретную завесу. И как только Ванда пыталась это сделать – оттуда веяло холодком, а ее сковывал страх. Ванда гнала от себя все мысли, связанные с Сержем, но они опутывали ее, словно тугие нити, разорвать которые уже не было сил. “Бежать! Надо бежать отсюда. Только находясь вдалеке от этих мест, я смогу забыть все, что со мной произошло, подавить все усилившееся влечение к Сержу. И повод есть. И почему я так долго /p p style=колебалась? Школа, конечно же, школа…”.

На память пришли все волнения последнего месяца по поводу того, что она должна была в скорости закрыться. На ее месте вот-вот начнут возводить крепостные сооружения. Их школа…

Защемило сердце, воспоминания стали наплывать сами собой. Тогда город утопал в майском цветении яблоневых садов, в расходящихся запахах споривших между собой по красоте и буйству красок распустившихся бутонами цветков вишен. Наступало время, когда приближались каникулы, и молодежь зажиточных горожан по очереди в усадьбах устраивала шумные игры с догонялками, в лапту, концерты, на которые собирался тогда, казалось, весь Бобруйск, много музицировали. Именно тогда их представили.

Сначала это было хорошее соперничество: кто кого перепоет, кого объявят лучшим исполнителем. Но когда Лешик, взяв ее за руку, галантно вывел к восторженной публике, которая аплодировала им вместе, по его прикосновению, восхищенному взгляду горящих глаз Ванда поняла, что это нечто большее, чем просто дань этикету и хорошему воспитанию. При воспоминании о тех днях, у Ванды как-то по-особому сжалось сердце. Как все тогда было искренне в ее жизни, в их отношениях. И происходило все тут, в Бобруйске совсем недавно. Теперь же ей казалось, что прошла целая вечность. На коротком временном отрезке так много всего случилось, круто изменив все. Бобруйск преображался с каждым днем. В нем стало много военных, прибывших сюда из всей России на строительство крепости, что привнесло в жизнь города непривычную суету. Люди куда-то спешили, стремились успеть управиться с намеченными делами. Спокойный, размеренный ритм тихого поветового города нарушило не только присутствие большого количества военных с их блеском и выправкой. Менялись и сами жители, которые, казалось, хотели изменить многое и в своем образе жизни. Город расстраивался на глазах. Там, где была еще совсем недавно непролазная грязь, закладывались каменные дома, образуя новый городской квартал. Открывались многочисленные лавки, одна корчма за другой, мостились булыжником улицы, а портные и модистки не поспевали с заказами для очередных выходов местной знати. Строительство крепости вдоль Березины было сопряжено не только с возведением земляных валов, оборонительных сооружений. Внутри начали строить и жилые дома, крамы. Преображалась вся территория вдоль Березины. Сносили старые постройки и те, которые мешали строительству. Снесли и здание их школы. Вместе с Полиной, гостившей в усадьбе после праздника, другими учениками ходили они прощаться с ней, и с теми воспоминаниями, с которыми была связана их прошлая жизнь. Теперь Бобруйск становится уже совсем другим городом с иными заботами. Полина звала ее в Несвиж, в женский пансион, который еще в конце прошлого века был открыт на средства Кароля Радзивилла, где училось пятьдесят девушек их круга - дочери воевод, кашталянов и государственных чиновников. Там обучали пению, такому близкому Ванде, игре на разных музыкальных инструментах, и обязательно, танцам.

Но сердце не отпускало ее, оно стремилось к другому сердцу, а душа металась. Ванду неудержимо влекло к Лешику. Волнение, не покидающее чувство вины, охватывало ее при воспоминании об их последней встрече. Воспроизводя в сознании сказанные ей слова восхищения, только теперь она поняла, как печальны были его глаза, наполненные необычной, доселе неведомой грустью, вовсе не той, которая бывает при расставании. Она скорее была тягостной, которая приходит тогда, когда очень неспокойно становится на душе, когда ее начинают терзать тревоги и сомнения. “Да, Лех хотел сказать мне что-то очень важное!” В этом Ванда уже не сомневалась. Она будто вновь вглядывалась в его восхищенные глаза, теперь понимая, что в них присутствовало волнение. “И эти осторожность, настороженность, с которыми он разговаривал с русскими офицерами, тщательно подбирая слова, не высказывая к происходящим в их городе переменам своего отношения, словно чего-то опасаясь”, – размышляла Ванда. - Он явно чего-то опасался, или же хотел уберечь себя. Но от чего? Может, именно об этом и хотел ей сказать Лех, а я не позволила сделать этого, попав под власть своего скверного настроения”, – корила уже себя Ванда.

Тот вечер вновь предстал в ее памяти. Но на первый план вышли не парадность, торжественность, Серж и его бестактность, а какие-то детали, на которые тогда просто не обращалось внимание. Ванда явственно представляла улыбающегося Леха. Но он так был напряжен, будто все его нервы вдруг натянули в тонкую струну. “Влюбленный Лех, его всегда переполняли эмоции. И вдруг он не ответил Сержу на его выходку, не вступился за меня, а сдержал себя. Это так странно. Значит, не хотел привлекать к себе внимания. Он явно берегся. И эти тревожные взгляды, которыми он обменивался с Петром и Владиславом. Что-то происходит такое, о чем мне не хотят рассказывать. Наверняка, что-то происходит”, –терзалась сомнениями и догадками Ванда.

Перебирая в памяти события последнего времени, Ванда только и задавала себе один и тот же вопрос: “Ну, что же мне делать?” И тут же отвечала себе: “Надо ехать, надо, непременно ехать, но лучше не в Несвиж, как предлагает Полина, а в Молодечно. Туда перебирается наша школа, князь Огинский хлопочет, чтобы ему позволили открыть ее в своей усадьбе. Там я смогу продолжить обучение и быть под надежной опекой князя. А время рассудит и все расставит по своим местам!”

 

Лех пробирался знакомыми улочками к заветной усадьбе, обходя людные места. Над городом медленно опускались сумерки, но в корчме народу не становилось меньше. После очередного щедрого вознаграждения, народ, который все прибывал и прибывал в Бобруйск, несмотря на наступающие холода, тянулся туда вереницей. Оттуда доносились громкие голоса захмелевших людей, песни, музыка. Лех прислушался. “Да, я не ошибся. Звучит скрипка. Так виртуозно может играть только Давид. Значит там - еврейский оркестр”, – отметил он про себя.

Лех перевел свой взгляд на подворье. Из бровара юркие прислужники выносили только что сваренное пиво, не успевая подавать его разгоряченным посетителям корчмы. С берега реки доносились крики явно о чем-то спорящих людей. Лех присмотрелся и вскоре заметил поблескивающие в темноте мундиры и сверкающие в сумерках белизной рубахи. Офицеры явно собирались устроить состязание в стрельбе, по всей видимости, на спор. Они уже выстроились, готовые выйти на исходные позиции. Было видно, что перед этим господа не преминули изрядно уменьшить количество сваренного в броваре крепкого пива. Еще на какое-то мгновение он остановился, пристально окинул взглядом и корчму, и все происходящее вокруг нее, на площади, в который раз убедившись, что народ гуляет, входя в азарт. “Это хорошо, – подумал Лех. Можно беспрепятственно добраться до усадьбы и остаться незамеченным”.

На небе серебристым свечением вспыхнул месяц. Судя по тем отблескам, которые исходили от него, нужно ждать скорого наступления холодов. Лех обходил усадьбу со стороны высокого берега Березины, там, где заканчивалась изгородь, и начинался сад. Он медленно ступал по знакомым аллеям, вслушиваясь в осенние звуки осени. Легкий ветерок шевелил разбросавшиеся листья. Они отзывались нежным трепетом едва уловимого шуршания. Оно больше напоминало печальное перешептывание одиноких существ, покинутых всеми, время которых подходит к концу на этой земле. Сначала листья своим рождением и пробивающейся зеленью радовали глаз человека, успокаивая его, поражая жаждой к жизни и красотой. Потом буяли багряно-золотым разноцветьем, как бы в последний раз пытаясь доказать свое право на жизнь, отстоять его. Но настал час, когда они оказались такими бессильными перед законами природы.

Лех вслушивался в этот трепет, боясь нарушить его. “Все совсем как в человеческой жизни”, – почему-то именно сейчас подумал Лех, глядя на осенние листья. “Есть надежда, с которой ты вступаешь в мир, есть мечты, планы. А потом появляются обстоятельства, перед которыми ты бессилен, и используешь любую возможность сохраниться в налетевшей вдруг стихии. Но в душе все же теплится надежда и надо использовать любой, даже самый маленький шанс. Для меня стихия – это гибель моей родины, которая звалась когда-то Речью Посполитой”.

На память пришли вспоминания о тех, кто жил здесь когда-то, и в силу обстоятельств оказался там, по ту сторону раздела, о тех, кто остался жить здесь уже совсем в другом мире, все еще не смирившись с тем, что произошло, и тех, кто смирился. “Раздел прошел не только по границам, но и по судьбам, по сердцам”, – с горечью думал Лех. – Бессмысленно все это, скажет кто-то”,– размышлял он. – К былому возврата нет. Да, бессмысленно, бессмысленно противостоять огромной империи с сильной армией. Но есть душа. Она терзает. Есть память и долг перед предками сохранить все, как было когда-то на этой земле. Да, они могут погибнуть и многие из них, наверняка, погибнут. Но я выполню свой долг, обязательно выполню. Вот только поймет ли меня Ванда?”

Леха останавливала не только природа, которая всем своим существом сопротивлялась, протестовала против того, что совсем скоро на землю опустятся холода, заставив замереть все живое. Его останавливала неуверенность в том, что он вообще должен быть здесь. Но покинуть Бобруйск, не объяснившись с Вандой, он тоже не мог. Прислонившись к оголившейся, опавшей листвой липе, Лех вглядывался в окна залы, где непременно должна была скоро появиться Ванда.

Город погрузился в сумерки. Вот-вот вспыхнет своим свечением жирандоль и в его отблесках он увидит знакомый силуэт. Наступало ее время.

“Сегодня надо, наконец, решиться. У меня больше нет времени. Завтра мы покинем эти места, направимся в сторону Польши, чтобы тайно перейти границу. Надолго ли? А может навсегда? Вернусь ли я сюда с победой, или нет? И вернусь ли вообще когда-нибудь?”

Эти мысли не давали покоя Леху. Перед ним проплывали картины его детства, такой беззаботной юности. А потом все перевернулось. Лех узнал правду об отце. Оказывается, был арест, дознание и сибирская каторга, где он, возможно, и сгинул. Об этом доходили слухи, но они ждали, ждали вместе с бабулей, няней, тетками. Мать уже давно венчана с другим, еще более преумножив свое состояние, а с ним и влиятельность рода Друцких-Любецких. Никто из них не принимал участия в восстании 1794 года и все, кто составлял род, еще в 1795 году присягнули на верность Екатерине 11, за что императрица пожаловала им чины и звания, не ниже действительного статского советника, щедро одарив землями.

Только в одном Пинском уезде им перешло имение Погост с местечком, фольварком, деревней, фольварки с деревнями Данилово, Бокиничи, Плоскини, Теребень, да и другими. А к этому императрица наличными выдала 28170 червоных золотых. Россия расплачивалась щедро с теми, кто готов был ей служить верой и правдой после последнего раздела Речи Посполитой. Поэтому Анна, мать его, чувствует себя вполне благополучно, ведя беззаботный образ жизни. А он не теряет надежды и обязательно продолжит дело отца, Франца Уршанского, истинного патриота своей земли, сгинувшего за ее свободу. Только теперь ему стали понятны многие слова, казавшиеся в малолетстве такими возвышенными, торжественными, которые произносили люди, тайком навещавшие бабулю.

Вспыхнул своим особым приглушенным свечением жирандоль и в отблесках устремляющегося ввы/pсь неяркого огня возник знакомый силуэт. Лех скользил взглядом по милому сердцу овалу лица, по разбросавшимся по плечам, собранным в букли волосам, переведя его на руки, которые по-особому, с только присущей Ванде нежностью, касались клавиш. “Сейчас зазвучит прекрасное контральто и польется, заструится трогающая душу мелодия, их мелодия. Что ждет впереди Ванду, меня в это тревожное время? Неужели и нас разведет неизбежная война, разрезав по живому их судьбы?”

Оставаться здесь было против его сил, и он устремился туда, где все ярче разгорался жирандоль. Лех не помнил, как долго так простоял у окна, боясь нарушить божественное звучание. Все, что пела Ванда, отзывалось в его сердце, обращая к воспоминаниям. Они будоражили чувства, переполняя неудержимой страстью влечение. Хотелось с силой распахнуть окно, ворваться в уютный мир музыки, которая рождалась из глубинных душевных сокровищниц юной, утонченной Ванды. Но он не решался нарушить это таинство. Что-то удерживало его.

“А имею ли я вообще право тревожить Ванду, испытывать ее чувства, заставлять переживать, теряться в догадках. А вдруг я причиню ей боль? Может, оставить все как есть? Пусть я останусь в ее памяти тем Лехом, который посылал ей всегда восторженные, влюбленные взгляды. Пускай она живет надеждой pppна нашу скорую встречу и эта надежда согревает ее, оберегает. Ведь она остается той же Вандой, которая живет все еще в том мире, который окружал их совсем недавно. А я уже не тот. Решение принято, и он как никогда понимает всю сложность, трагизм ситуации, в которой они оказались. Надо делать свой выбор, война подступает к их земле. Он должен, он обязан ничем не омрачить это последнее, так быстро уходящее в вечность, спокойное для Ванды время. Она ни о чем не дол жна догадывается, и продолжать грезить своими мечтами, музыкой, жить надеждами. Так будет лучше, мне надо уйти!” Казалось, еще мгновенье и его сердце вырвется наружу. Лех едва сдерживал вырывающийся крик отчаяния. “Нет, я не могу, не могу вот так взять и уйти! – Мира, медленно отступая, все еще смотрела Сержу в глаза, который не мог отвести от нее и свой.кричала его душа. – Но это объяснение принесет еще большее страдание. Теперь страдаю я один. А смогу ли я вынести страдания любимого мне человека. Нет! Прочь! Надо идти прочь!”

 

Никогда так неспокойно не было на душе у Ванды. Те же гаммы, те же любимые звуки, которые приносили всегда успокоение, заставляя погружаться в особый мир чувств, переживаний, трепетать ее сердце. Только ему было совсем неуютно и, даже тревожно, в этот вечер. Она это чувствует. “Да и голос звучит сегодня как-то не так, надрывно, словно плачет душа”, – с беспокойством прислушивалась к себе Ванда. Ее неудержимо влекло в сад, словно там, за окнами, ее кто-то ждал, чтобы увести за собой туда, где нет тревог, будто только там она могла найти успокоение. Ванду не покидало ощущение, что это – Лех.

Ей казалось, что стоит только распахнуть окно и устремиться туда, к их заветной аллее, как она окажется рядом с ним, заглянет в его добрые, горящие страстью глаза, и все будет, как и прежде, при каждой их встрече. Она обязательно услышит такие желанные слова: ”Паненка Ванда, до чего же вы хороши“. Ей даже показалось, что она явственно видит силуэт Леха в играющих на стене тенях, исходящих от жирандоли, ощущает его присутствие. Ванда не помнила, какая неведомая сила заставила подняться ее, подойти к окну и распахнуть его.

Порывистый ветер уходящей осени ворвался в залу и обдал холодом, словно отрезвив, заставив вернуться в реальность. “Лех. Ну, разве он может быть теперь здесь, в сумраке осеннего вечера, в саду, где так не уютно, тоскливо от одного только ощущения какой-то пустоты? Так быстро пробежало время, я и не заметила, как оголились деревья”, – с грустью подумала Ванда.

Играющие в отблесках лунного свечения расходящиеся тени от покачивающихся на ветру ветвей создавали ощущение некой зловещности. Гнетущая тишина, прерывающаяся посвистывающими звуками налетающего порывами ветра. Душу сковал страх. Ванда захлопнула окно, и прижалась к массивной ручке всем телом. Было ощущение, что если она отойдет, то кто-то совсем не желанный ворвется и в эту залу, и в ее мир, завладеет мыслями, которые принадлежали только ей одной. “Как давно я не видела Леха. Наверное, прошла целая вечность, – подумалось Ванде. – А прошло-то всего немногим больше месяца, но столько всего случилось на этом коротком временном отрезке. Порой кажется, будто я оказалась совсем в незнакомом мне мире с совершенно другим жизненным укладом, и каким-то тревожным ожиданием, которое ощущается везде. Мы все живем в ожидании чего-то, куда-то спешим, стремимся что-то успеть. Но что? Что происходит вокруг?”

Тревога стала подчинять себе сознание. Ванда остановилась. “Опять какие-то странные предчувствия. То мне кажется, что Лех где-то рядом, и наблюдает за мной со стороны, словно пытаясь определить, та ли это прежняя Ванда, то на память приходят взволнованные слова Сержа о том, что у них так мало времени. Что все это может значить? Возможно, я чего-то не понимаю? И как избавиться от тревожных чувств? Сегодня музицирование явно не удается мне”.

Ванда резко отпрянула от окна, подошла к роялю и остановилась в раздумье. Прикоснувшись к клавишам, она почему-то не ощутила их привычную теплоту. Испугавшись, Ванда захлопнула крышку рояля, будто это могло помочь ей избавиться от тревожных мыслей, и устремилась прочь из залы.

 

Мира тихонько сидела в своем углу, прислонивших к печке в ожидании нового заказа разгоряченных посетителей корчмы. Уставшая, мечтавшая только об одном: когда же разойдутся эти люди, чтобы все привести в порядок и хотя бы немного поспать, она сначала тупо смотрела в пол, отказываясь воспринимать происходящее вокруг. При очередном окрике Шмерки или же Розы, она вставала, подходила к длинному столу, за которым пировал народ, безучастно выслушивала заказ, передавала его на кухню и вновь опускалась на скамеечку возле печки в спасительном углу.

Мира ждала этого момента с нетерпением. Это была хоть какая-то надежда пусть и на короткий, но все же отдых. Но что-то не давало ей покоя. Она чувствовала на себе чей-то пристальный взгляд и, осматривая корчму, вскоре поняла, что на нее смотрели из соседнего угла, оттуда, где была дверь. Мира подняла глаза и встретилась с такой печалью, что тут же вновь опустила их. Ей стало страшно. “Опять эта женщина. Интересно, который день она приходит в корчму и стоит безмолвная, прислонившись к стене, боясь произнести хоть слово, только глядя в сторону опять спорящих мужиков. Интересно, кого она все же поджидает: Платона или Григория?” –почему-то задала себе вопрос Мира. Не в силах выдержать печальный взгляд женщины, она вновь опустила глаза. Но глаза, полные отчаяния, не давали ей покоя.

– Платоша, – вдруг послышался едва уловимый в шуме корчмы голос женщины.

– Платоша, хватит пить, богом молю тебя ради голодных наших деток, - тихо вновь произнесла она. Мира вся напряглась. Женщину никто не слышал и не слушал, на нее никто не обращал никакого внимания, и говорила она эти горькие слова больше себе, а из глаз медленно стекала слеза.

– Платоша, – вновь тянула женщина, уже не скрывая своих слез. Но слова ее повисали в воздухе, так и оставаясь безответными.

Мире стало безумно жаль эту одиноко стоящую женщину, закутанную в грубый серый платок, такого же цвета потрепанный фрэнч, подпоясанный старым шарфом. Уже который день приходит она сюда видимо для того, чтобы взять у своего мужа хоть немного денег. Только голод и безысходность могли заставить эту женщину оставить детей и проделать, наверняка, дальний путь до Бобруйска. Но на нее никто не обращал внимания. Платон, уже который раз проходит мимо нее, словно не замечая. А вчера и вовсе оттолкнул от себя, ушел на подворье вместе с Григорием требовать еще пива. Они же с Розой втайне от Шмерки насобирали в фартук остатки еды и незаметно сунули ей в руки. Иначе она так и осталась бы стоять у двери, окаменев от голода и горя. Вчера женщина казалась ей совсем старухой, а теперь, разглядывая ее лицо, Мира все больше убеждалась, что это не так. У нее были большие печальные светло-серые глаза. “Наверное, такой цвет приобретают глаза, когда выплакано много слез, – подумала про себя Мира. – Но они вовсе не бесцветные, даже красивые”, – тут же отметила она. – Странно, горе совсем не испортило ее. Только заострившиеся черты лица, и глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки, говорят о том, как настрадалась она, как много всего пережито”.

Мира вдруг ощутила, как холодный страх стал заполнять ее душу. “А вдруг и в моей жизни может случиться что-то подобное? Я ведь никогда не задумывалась о том, что ждет меня впереди, – пронеслось в сознании. – Мы так много работаем, Шмерка хороший отец, заботится о том, чтобы заработать денег, всех прокормить. Но когда-то наступит момент в моей жизни, и я стану зависеть от другого мужчины. Будут ли меня любить так, как любит отец? Или же мне вот так, как этой женщине придется вымаливать себе милостыню?” Страх все больше усиливался.

“А как же Изобретатель?” – почему-то именно сейчас вспомнила о нем Мира. Застонала душа. Сколько раз отгоняла она от себя мысли о нем, пытаясь заглушить тяжелой работой тревожные думы, но он возвращался и возвращался к ней, жил в сознании все это время. “Он так добр, приветлив, заботлив. Но причем он и моя будущая жизнь?” Мира испугалась своих мыслей. Она никогда еще не соотносила, а тем более не связывала свою судьбу с Михаилом. “И почему эти мысли пришли мне на ум именно теперь? Нет-нет. Михаил тут вовсе не причем. И судьба со мной не сможет поступить плохо! Я ведь так стараюсь все делать хорошо, всем помочь!” Как не стремилась Мира отогнать мысли о Михаиле, воспоминания все наплывали и наплывали, отзываясь теплом в ее душе. От подступающей тоски Мира тихонько застонала. “Где он? Что с ним? В бараки их так и не воротили. А может, его давно нет в Бобруйске?” – с горечью подумала она.

Окрик Розы заставил очнуться и от своих дум, и от бравшего верх сна. Корчма опустела и надо приниматься за уборку. Но покоя не давали грустные, полные отчаяния глаза женщины, которая продолжала неподвижно стоять у входа.

– Чего стоишь как вкопанная?! Раз пришла – принимайся за дело! – швырнув ей тряпку, прокричала Роза.

Она уже вовсю хозяйничала в корчме, командуя всеми, кто в ней находился.

 

“Интересно, где теперь Михаил? Что с Сержем? От него нет никаких вестей. Этот далекий Бобруйск забрал у нее всех. Видимо, кто туда попадает, оказывается в каком-то непонятном ей мире, который разрывает связь с прошлым, а сами они только и остаются в воспоминаниях знавших их когда-то людей”, – вглядываясь в опустевшие аллеи уходящей осени Дворцового парка Гатчины, думала Лиз.

– И куда подевались настойчивые ухаживания Сержа, полные влюбленности глаза, вопрошающий взгляд?” – с грустью отмечала она про себя. Только теперь Лиз поняла, как ей всего этого не хватало – полных надежды влюбленных глаз. А их нет и от этого так не уютно на душе. “Как все-таки мало порой бывает надо для счастья – просто, чтобы кто-то тобой восхищался. А когда этого нет, создается ощущение потерянности, пустоты, даже какой-то ненужности. Ты никому не нужен, тобой никто не интересуется, и при дворе к тебе вдруг пропадает интерес. Все заняты войной, нет привычной пышности, светской суеты. Да и кавалеров почти не осталось. Все или в Бобруйске, или же на зимних сборах оттачивают военное мастерство.

Счастлива, пожалуй, одна только Натали, которая, наконец, смогла взять штурмом неприступную крепость – штабс-капитана Нарбута. Да и то произошло это оттого, что он безмерно счастлив – осуществилась его заветная мечта – строительство крепости, его детища, идет полным ходом. Теперь можно оглядеться и кроме чертежей увидеть, что рядом есть хорошенькие барышни - фрейлины самой императрицы. Надолго ли его состояние? Наверное, до новой поездки в Бобруйск. Но этим обстоятельством Натали не преминула воспользоваться сполна”, – рассуждала Лиз, оставшись в одиночестве, глядя с грустью на печально стоящие, как-то враз оголившиеся деревья любимой аллеи.

“Скука, какая скука! Неужели мне так и придется провести свои самые лучшие годы в ожидании чего-то или кого-то, прислуживая какой-то странной немке, которая помешалась на русском патриотизме и благотворительности. Разве не понимает, что нужно жить, просто жить, наслаждаться тем, что дано от бога, балами, нарядами, ни в чем не отказывая себе. Боже, как надоели эти постоянные напоминания быть скромнее и умереннее в своих желаниях, в одежде, еде, когда империи тяжело! Кому это надо и во имя чего? Жизнь одна и зачем отдавать кому-то то, что тебе принадлежит по праву, отказывать в чем-то. Зачем? И почему? Я никому ничего не собираюсь доказывать, а тем более жертвовать своей молодостью, красотой. Надо жить тем, что имеешь и сполна пользоваться этим.

Как я была глупа. Надо было брать от жизни все и не оглядываться на пристойности и приличия. Был Михаил. Но я не смогла использовать его расположения к себе. Хотелось подольше прибывать в том необыкновенном состоянии, когда тебя боготворят, видеть муки от одолевающей страсти человека, который сгорает от любви, ждет взаимности. И что? Я потеряла все. Октябрь шестого числа. Этот день я запомню надолго как день полной растерянности и наступления пустоты в ее душе, а может, потерянности?”

Лиз прислушивалась к себе, но ее душа отзывалась пустотой. Было ощущение, что на нее неожиданно обрушилась снежная лавина, и она вместе с ней падает в пропасть, а за ней остается прошлая жизнь, которая стремительно удаляется. Но какая жизнь? Прежде об этом Лиз никогда не задумывалась. Жила как жила. И вдруг это решение государя. Странно, но именно оно заставило задуматься и над тем, как она жила, поступала, и над тем, как жить дальше.

– Лиз! Лиз! Вы слышали новость?! Государь издал приказ и вместо прежней инженерной команды во главе с Опперманом, управляющим инженерным департаментом в Бобруйске назначен генерал-майор и кавалер Шпанебах. А это означает, что поручик Нарбут останется здесь, в Петербурге, – с восторгом в глазах почти кричала от счастья Натали.

Ее слова разносились по всей пустынной огромной Белой зале, и только глухая стена в самом ее конце останавливала их, преграждая путь.

– Лиз! Лиз! – тормошила подругу Натали. – Очнитесь, Лиз! Это еще не все! Вы представляете?! Государь по ходатайству Оппермана согласился помиловать двенадцать человек из арестантской роты, которые знают чертежи и разбираются в инженерном деле. За них хлопотал сам военный министр. И среди них – Михаил Вержбовский! Лиз! Вы слышите меня?! Среди них – Мишель! Лиз! Вы меня совсем не слушаете! Ну, скажите хоть что-нибудь! Лиз…

Только сейчас Натали увидела ее полные грусти глаза. Это так было странно и необычно для всегда светящейся счастьем, не без лукавства и игривой кокетливости Лиз. Присев за миниатюрный столик, и подперев кулачками свое хорошенькое личико, Натали замолчала, устремив взгляд счастливых глаз в ее сторону.

– Не радует меня это известие, – наконец произнесла она, отходя от окна и присев рядом с подругой.

В зале вновь воцарилась тишина. Натали боялась нарушить ее, так и не поняв причину, как ей показалось, странного состояния Лиз. А та, не желая выворачивать наизнанку свои чувства, тоже молчала, где-то подспудно осознавая, что Натали ее все равно не поймет.

Лиз не знала, как долго так просидела. И если бы не вечерняя мгла, медленно окутывающая залу, голоса дворецких, зажигающих свечи, не известно, сколько бы она оставалась в таком состоянии. Лиз не заметила, когда ушла Натали, так и не дождавшись от нее вразумительного ответа. Почему-то именно теперь ее нестерпимо влекло в парк в сторону Белого озера, где на островах располагались и изящный павильон Венеры и павильон Орла, и Большая терраса, которые так напоминали о счастливых днях, будораживших ее воспоминания, возвращая к былым чувствам. Хотелось остаться с ними наедине, схорониться в опустившихся на землю сумерках, скрыться от посторонних глаз.

“Зима, лето, осень, – произносила Лиз в такт каждого шага. – Год, два, вечность. Наверное, и вправду прошла целая вечность. Был Михаил – была одна жизнь, – рассуждала Лиз, медленно переходя от одной аллеи парка к другой, окутанного полумраком. – Но он исчез. Меня заставили забыть. Я это сделала, но могла поступить иначе. Могла, но не поступила”.

Лиз словно обдало холодом. Теперь она задавала себе один и тот же вопрос: “Почему все так произошло? И кто я после всего случившегося: послушная пешка, которая позволила переставлять себя так, как кому-то было удобно в непонятной для нее игре? А может, мной двигал расчет, и я не могла рисковать своим положением? А какое у меня положение? – тут же задавала она себе вопрос. – Положение в зависимости от положения того, кто обратит на тебя внимание?”

Но в рассуждения, такие рациональные, все время врывались какие-то тревожные импульсы. Они нарастали, постепенно переходя в щемящую боль. “Поймут ли меня, если я все-таки приму это решение? Поймут ли мое состояние, когда сердце, душа переживает, испытывает одни чувства, стремится к другой душе, а разум, мысли заставляют поступать иначе? А Серж?”, – словно опомнившись, Лиз теперь думала о нем. “Каким далеким он оказался в моих мыслях, будто и не было его вовсе в жизни. Так, легкая интрижка для блеска глаз, для поддержания интереса к себе в свете. Наверное, я поступила правильно, закрутив с ним легкий флирт. Должна же я была обезопасить себя, не дать уничтожить в быстро разрастающейся стихии сплетен, интриг и пересудов”.

Лиз то возвращалась к стенам дворца, то вновь удалялась от него, уходя вглубь аллеи, и во мраке холодного осеннего вечера пыталась ответить на такие сложные для нее вопросы, отогнать грустные мысли, которые отзывались в ее сердце тревогой.

 

“Тревога. Да, это была тревога”. Михаил в этом уже не сомневался “Но почему?” – все задавал и задавал он себе вопрос. Совсем немного времени, всего несколько часов отделяют его от свободы. Как только забрезжит рассвет, распахнутся ворота и он вместе со всеми устремится в сторону крепости, только уже ни как арестант, а как член инженерной команды. Но почему-то на душе не спокойно, ощущение, что решение государя его не радует. “Как я вновь вступлю в прошлую жизнь? Как сложатся мои отношения с теми, с кем был когда-то приятелями, с теми, кто находился у меня в подчинении? Чем я буду заниматься? Начнут ли ходатайствовать о возвращении мне звания?” – размышлял Михаил.

“Вряд ли”, – тут же отвечал на него сам. – Меня ведь милуют потому, что в сложившейся ситуации это просто необходимо для дела. Но нужна ли мне такая свобода и жизнь в постоянном унижении? Меня, наверняка, определят простым исполнителем, и клеймо осужденного будет на мне всегда. Нет, я никогда не хотел такой свободы”.

Но что-то все равно не давало покоя. Сон явно не шел. Пытаясь отогнать одолевающие его думы, Михаил стремился заполнить свое сознание приятными мыслями. Это были воспоминания его далекого детства, юности. К ним он обращался всегда, когда на душе становилось неспокойно. На память приходила их старинная усадьба в Демьяново. В ней было множество комнат, но его всегда влекла приказчицкая, где в углу неведомо сколько лет стоял большой сундук. В нем хранилась сломанная утварь, куда ее без разбору складывали, жалея выбросить сразу, в надежде, что кто-нибудь, когда-нибудь возьмется за ее починку.

Это было их с Арни тайное занятиp style=е и страстное увлечение. После обязательных уроков с любимым гувернером, французом датского происхождения, они, наконец, могли предаться любимому делу. Арни имел необыкновенные руки. Мастерски, с особой легкостью, он из утративших свое значение вещей, собирал нужные и красивые предметы. Но этому предшествовала кропотливая работа по составлению чертежей. Педант от природы, Арни требовал ювелирной точности во всем. Зато результат поражал и превосходил все ожидания. А потом наступали более серьезные испытания – в дальней части парка, на площадке, откуда открывался вид на Сестру, они строили настоящие оборонительные сооружения, раз от раза совершенствуя их, придумывая новые решения.

Здесь было все – и валы, и фортификационные сооружения, совсем такие, как в настоящей, их знаменитой земляной крепости, которая возведена была тут издревле на важном пути из Москвы в Великий Новгород и еще с середины тринадцатого века входила в линию пограничных крепостей Тверского княжества. Один из посадов находился в петле реки, другой – вне ее. Крепость-кремль защищали не только высокие валы, но и крутые береговые откосы. Такую же в точности они и стремились возвести вместе с Арни. А когда это происходило, то в ней даже деревянное войско казалось настоящим, готовым в любой момент вступить в бой.

“Арни, Арни. Если бы вы знали, чем закончатся наши занятия. И как давно все это было. Где-то далеко-далеко остались и их увлечения, которые казались тогда серьезной работой, и неповторимой красоты каскады прудов, и еловая аллея, ведущая к дому, и Успенская церковь”.

Грусть вновь подступала. Прошло совсем немного времени, а ему казалось, что он уже свыкся со своей участью арестанта, с тем, что теперь его образ жизни – обида на всех и на вся. “Нет. Так тоже не должно быть. Это не моя судьба. И мне предстоит доказать, что я отменно знаю свое дело и могу еще принести пользу отечеству. Но разве возможно доказать свою правоту тем, кто тебя осудил? Пусть они будут трижды не правы, но свою вину не признают никогда”.

Душу раздирали сомнения, откуда-то изнутри рождался страх, доселе неведомый ему. Страх не оттого, что необходимо приложить все свои умения и старания, чтобы выполнить приказ, а страх оттого, что нужно встретиться с людьми, когда-то близкими, и среди которых, возможно, будет тот, кто предал его. Михаил с ужасом отметил, что он боится людей! Было огромное желание слиться с арестантской массой, раствориться, стать незаметным. Но что-то все равно не давало покоя и заставляло учащенно биться сердце, а сознание отстукивало: “Мира… Мира… Что стало с ней, жива ли? Я обязательно должен найти ее, чего бы мне этого не стоило”.

При мысли о ней его рассудок вернул ему трезвость в рассуждениях. “Как эгоистичны все мои мысли по сравнению с судьбой этой девочки, почти ребенком, с ее искренностью, детской влюбленностью, добротой, которую излучали ее светло-карие глаза. Мира, Мира, что же вы наделали? Разве стоило так рисковать. Я обязательно найду ее”. С уверенностью, что так оно и будет, Михаил, наконец, отдался во власть сна.

 

 

Ванда, возвратившись из опустевшего осеннего сада, медленно обходила усадьбу, задерживаясь подолгу то в одной, то в другой комнате, девической. Хотелось сохранить в памяти все, что окружало ее в доме все эти годы, прикоснуться к дорогим сердцу вещам, поклониться портретам предков, побыть наедине с образом своей матери Станиславы, вглядеться в ее все понимающие большие изумрудные глаза. Но ни красота, ни богатое убранство не могли скрыть их едва уловимой грусти.

– Господи, Пресвятая Богородица, до чего же вы подобны, – словно из не бытья раздался тихий голос. Феня, крестясь, то и дело поглядывала сначала на Ванду, затем на портрет.

– Те же глаза, тот же овал лица, те же волосы, – бормотала она. – Вот только собраны они в прическу по-другому.

– Феня, Феня, что же ты бродишь за мной, словно тень? Тебе же велено собираться. Завтра рано подадут карету, а путь нам предстоит не близкий – до самого Молодечно.

При упоминании этого города и предстоящей поездки, Феня вдруг как-то вся обмякла, сжалась, медленно опустилась на верхнюю ступеньку лестницы и тихонько заплакала.

– Барышня, что же это такое?! Негоже родной дом покидать. Чует неладное мое сердце, чует, что беда подступает, а в такое время лучше дома быть. На кого добро, усадьбу оставляем. Далась вам эта учеба. Вы и так образованы, и хороши собой, на зависть всем, а пан Александр в вас души не чает. Пожалели бы его, – причитала Феня.

Ванда на мгновенье замерла. Она не ожидала, что простая крестьянка, пусть и прислуга, так точно вслух произнесет все, о чем думалось в последнее время, ее мысли, которые она хранила в себе, но боялась признаться в них. Среди них были сомнения, они терзали душу. Тихонько присев с Феней на ступеньку лестницы, Ванда замолчала.

– Может ты и права, – наконец произнесла она. – И в моем сердце появилась тревога. Ну, что же нам делать? Тут все так изменилось, жизнь подчинена только одному – строительству крепости. Все спешат, говорят сплошь о скором наступлении французов, дух войны уже витает в воздухе, даже я начинаю ощущать его. А если мы уедим отсюда подальше, у нас есть возможность хотя бы не видеть строительства крепости, не слышать о ней и на короткое время у нас появится возможность вновь оказаться в привычной для нас среде, обстановке, в которой жили все прошедшие годы.

Ванда говорила эти слова, глядя куда-то в пространство. Относились ли они к ней, Фене, или же это говорила ее душа?

– Феня, Феня, а может причина твоей печали вовсе в другом? – немного прищурив глаза, в которых заиграли огоньки озорства, произнесла Ванда. – А может, один из заезжих господ пленил твое сердце, и имя ему Герстен?

Лицо Фени густо залилось краской.

– Будет вам, паненка Ванда. Что же вы такое говорите? Вон сколько барышень кругом знатных, красивых, да богатых: и паненка Полина, и паненка Гражина, – подхватившись, уже на ходу бормотала Феня, чудно перескакивая ступеньки так, чтобы побыстрее их преодолеть. И только длинные толстые русые косы, ударяясь о крутые бедра, разлетались в разные стороны.

“Да, красота Фени не могла оставить равнодушным такого господина как Герстен, у которого в жилах течет южная кровь, и который, судя по его темпераменту, соткан из страсти”, – подумала Ванда, глядя вслед удаляющейся служанке.

Мысли о сердечных страданиях Фени подняли Ванде настроение. Они отодвинули на второй план недавние переживания и теперь на память приходили пожирающие взгляды Герстена, которыми он окидывал пышные формы Фени, не забывая при этом раздавать налево и направо комплименты представительницам женского пола, независимо от возраста и положения.

Бологур, любящий острое словцо, при этом имеющий мягкие манеры, он сразу стал любимцем женщин. А его обходительность вызывала у них восторг. Только сейчас Ванда поняла, как переживала в эти моменты Феня, которая то и дело крутилась поблизости, тоже пытаясь обратить на себя внимание. Она вовсе не была толстушкой, а имела сбитое тело, словно свежее подрастающее тесто. Неизменный румянец на щеках, добрые бесхитростные глаза, всегда участливый вид не могли не привлечь внимание. Ванда, несмотря на то, что они были так далеки в своем происхождении, всегда ощущала рядом с Феней покой.

Она была такой искренней, домашней, что представить уют усадьбы без нее было невозможно. Вроде бы Феня прислуживала ей, но была всегда первой, кому она проигрывала свои арии, или романсы. Феня не могла хитрить, притворяться. Если она плакала, когда смолкали последние аккорды, значит, это была действительно хорошая, проникновенно исполненная вещь. Если же молчала – значит, исполнение не удалось. Никакой фальши. Поэтому и неудивительно, что Герстен с непривычной для здешних мест внешностью и необузданным темпераментом вызвал у Фени восторг, который скрыть было невозможно. Да и не могла она этого делать.

Все эмоции, переживания, наплывающие чувства были такими естественными и все отражались на ее лице. Это умиляло, и не могло оставить равнодушными окружающих, а тем более, русских господ, наверняка разбивших ни одно женское сердце. «И мое тоже“, - уже тяжело вздыхая, отметила про себя Ванда, и, поднявшись со ступенек, спустилась в залу. Очень хотелось открыть крышку рояля, взять привычные, близкие сердцу аккорды. Но ее привлекли едва уловимые голоса. Прислушавшись, она узнала пана Тита и пана Матюшу. Они не спорили, а вполголоса обсуждали, скорее всего, какой-то план.

– Лех, наверняка, уже в Бресте, – произнес отец.

При упоминании имени Леха Ванда замерла. Учащенно забилось сердце. Теперь она стала вслушиваться в каждый звук, в каждое слово.

– Лех убежден в своей правоте и будет стоять до конца. Это вселяет уверенность, что он – надежный человек, – произнес пан Матюша.

– Но это вызывает и обеспокоенность, – прервал его пан Александр. – Все должно быть продумано до мелочей. Только убедившись, что предложенный план принесет результат, нужно действовать.

– Да, но Леха и тех, кто с ним, уже не остановит ничто. Он убежден в своей правоте, - продолжил пан Матюша. – Наверное, – в нем говорит голос предков, отца. В его жилах течет свободолюбивый дух и вряд ли кто-то сможет переубедить его в том, что наши земли уже невозможно вернуть в былые границы Речи Посполитой. Как объяснить этому шляхтичу, что не все так гладко будет на выбранном им пути, что как никогда, среди них появилось много разногласий, нет былого единства. А все потому, что в этом мире многое продается и покупается, и что не все решают патриотизм, преданность идее, и что есть такая омерзительная штука как предательство.

– К стати, Лех не знает, с кем он должен встретиться по ту сторону границы? – вмешался в разговор пан Тит.

В кабинете воцарилась тишина, все молчали. Через какое-то время пан Александр, наконец, произнес:

– Нет, не знает, не подозревает, и говорить ему об этом не следует. Лишние эмоции, переживания ни к чему, когда на карту поставлены серьезные дела. Да и как бы он воспринял это известие, мы не знаем, как поступил. Решение принято, и он должен сосредоточиться на главном. Всему свое время. Так будет лучше всем .

– Но лучше, когда человек знает правду, тогда легче принимать решение, - заметил пан Тит.

– Сейчас самое главное – не повторить прошлых ошибок. Вспомните, паньство, гродненский сойм 1793 года, наше “немое заседание”. По сути лишь только человек двадцать из ста сорока делегатов стояли до конца в надежде спасти целостность Речи Посполитой. Наивные, они выдвинули безнадежный лозунг: “Если придется погибнуть, то погибнем с честью, а не с позором”. Их протест, их действия были направлены не на борьбу, а на достойную красивую гибель. И что? Россия, Пруссия уже давно все решили. Вопрос оставался за малым: кто больше заплатит делегатам – русский посол Сиверс, или же прусский посол Бухгольц. А сколько было люду, имеющего влияние на государственные дела? Они в этот период вовсе не думали о судьбе отечества, а конкурировали между собой в заигрывании перед Россией в надежде, как только сменится власть, получить хорошие должности и спокойно продолжать жить, сохраняя влияние, не задумываясь над тем, с кем они и в какой стране оказались. И сколько мы теперь видим среди больших чинов Российской империи тех, кто был когда-то близок к власти в Речи Посполитой? Да, почти всех, а пострадали патриоты, – заключил пан Александр.

– А вы знаете, паньство, в чем была ошибка шляхты? – задумчиво произнес пан Тит. – По прошествии стольких лет мне думается в том, что в ее среде не было единства, она никогда не имела определенной программы, плана действий, руководства, а каждый по одиночке стремились доказать свой патриотизм. Эдакая игра на собственный авторитет. Теперь эти ошибки должны быть учтены, иначе нас ждет та же участь. – Да, но сегодня несколько иная ситуация. Из уроженцев Речи Посполитой создано несколько легионов, которые должны выступить на стороне Наполеона. В легионе Юзефа Домбровского и в Наддунайском легионе Караля Князевича много тех, кто отправился в эмиграцию еще после 1792 года, когда были остановлены реформы Речи Посполитой и отменена принятая 3 мая конституция 1791 года. Мы имеем там представителей “третьемайской эмиграции”. Кроме того, после создания в 1807 году Герцогства Варшавского, многие эмигранты получили возможность вернуться на родину, и, наверняка, поддержат тех, кто решил выступить на стороне Франции. Не забывайте и про Виленский университет. Там бурлят чуть ли не бунтарские страсти, поговаривают даже о возможном восстании за отделение от России.. И я думаю, что третья часть стГрусть вновь подступала. Прошло совсем немного времени, а ему казалось, что он уже свыкся со своей участью арестанта, с тем, что теперь его образ жизни – обида на всех и на вся. “Нет. Так тоже не должно быть. Это не моя судьба. И мне предстоит доказать, что я отменно знаю свое дело и могу еще принести пользу отечеству. Но разве возможно доказать свою правоту тем, кто тебя осудил? Пусть они будут трижды не правы, но свою вину не признают никогда”.удентов, не меньше, в случае наступления Наполеона, выступит на его стороне. Много недовольных и у нас.

– Опасное предприятие, паньство, вы затеваете. Надо очень хорошо все обдумать. И не стоит забывать и о том, что те, кто вернулся из эмиграции, были прощены матушкой Екатериной, им вернули не только маентки, собственность, но и положение в обществе, пожаловав звания и чины. И многие из них хорошенько подумают, стоит ли еще раз все терять. Да и русский царь проводит лояльную политику в отношении шляхты. Чего только стоят его усилия по отыскиванию среди поляков людей, способных занять высшие посты в западных губерниях. А этого так тщательно избегали его предшественниками из недоверия к полякам.

Леха и его товарищей мы уже не остановим. Но давайте посмотрим правде в глаза. Россия очень сильна. Судя по тому масштабу, размаху, огромным средствам, которые вкладываются в строительство крепости, а они впечатляют, а главное сроки, в которые она сооружается, русские ни при каких обстоятельствах не отдадут этой земли французам. Она навечно останется в государстве российском! До нас доходят слухи о том, что государь готовит реформы для крестьян, хочет дать им больше прав, чем предусматривает его указ “О вольных хлебопашцах”. Это свидетельствует о дальновидности государя. Он предчувствует возможность волнений, наверняка зная, что в наших краях немало недоброжелателей из числа шляхты. Поэтому меры послабления, а проще говоря, подкуп, – не что иное, как умный ход опытного игрока и пресpледует одну задачу – лишить шляхту поддержки со стороны народа в проявлении своего свободомыслия. Но и шляхту государь не забывает подкармливать. Он удовлетворил прошение от дворянства Гродненской губернии в лице его губернского маршала князя Друцкого-Любецкого о проведении дворянских выборов. Царь дал указание готовить указ, которым существенно облегчает дворянские выборы чиновников для службы в поветовых и губернских городах, – высказывал свои соображения пан Тит.

– Итак, разложим окончательный пасьянс. Какая-то часть шляхты стремится избавиться от присутствия России на территориях, некогда входивших в состав Речи Посполитой под лозунгом патриотизма. И решить эту задачу хочет с помощью французской армии и Наполеона. Но, паньство, давайте вспомним историю. Если завоеватель, пусть даже и очень лояльный, отвоевывает у врага земли, неужели он отдаст их вам как дар, возвратит бескорыстно? Нет, паньство, такого в истории еще никогда не бывало! И в чем же тогда патриотизм? В том, чтобы продаться французам, непонятным по своему духу для /pнашего брата славянина? И зачем? Чтобы он использовал нас в своих интересах, в политических и военных играх? Наивно думать, что это принесет нам больше свободы, чем мы имеем ее сегодня. Царь своей политикой стремится соблюсти баланс между дворянством и шляхтой, мы имеем права. А что мы будем иметь, окажись под французами? Это еще большой вопрос. Но есть наша земля. И не важно, кто над нами. Главное, что мы на ней хозяева, и у нас ее пока никто не забирает. Так давайте же будем защищать ее здесь, - заключил Александр.

В кабинете воцарилась тишина от таких неожиданных выводов, к которым пришел пан Александр. Где-то в душе об этом думал каждый из них, и теперь они прозвучали так отчетливо, что вызвали растерянность. Ванда в изнеможении опустилась на кан апе. Все услышанное для нее стало откровением, настоящим шоком.

“Боже, вокруг происходит такое! А Лех, мой Лешик, уже оказывается далеко отсюда. Как же так? Я ничего не знаю, и он мне ничего не сказал. Почему? Оказывается, Лех собирается перейти границу, и будет воевать на той стороне. А это же значит, что против них: против отца, меня, людей, которые не щадя сил, стараются побыстрее построить крепость, чтобы обезопасить город, их земли, против Сержа! Они же могут встретиться в бою, и что тогда?”

Мысли путались. ”Надо остановить Леха, – первое, что пришло ей на ум. – Но как? – тут же задавала она себе вопрос. – Я, ведь, ничего не знаю о нем! Надо предупредить Сержа, что против них собираются воевать. Но как я это смогу доказать? Опираясь на подслушанный разговор? И кого? Своего отца? Нет, это не выход” Нахлынувшие так неожиданно переживания измотали ее вконец.

“Какое тяжелое время. Все проблемы обрушились на наш дом как-то вдруг и их так много, и разобраться в них так сложно. Русское офицеры, крепость, Лех. Я ровным счетом ничего не понимаю! Что с ними будет? А если и вправду придут французы, и крепость не успеют возвести? Значит и нам не удастся спастись. Что же делать? Надо ехать, надо ехать отсюда подальше! Но как же отец, он никуда не собирается и готов защищать свой дом, их город. Как же я оставлю его одного? А вдруг с ним случится что-то ужасное? Я этого себе никогда не прощу. Нет, я должна остаться. Но как же Серж? Это значит, что я должна видеться с ним, испытывать невыносимые страдания. Нет, все же надо ехать”. – Феня! Феня! Ну, где же ты Феня, – уже звала служанку Ванда, устремляясь из залы.

Не было ее и в приказчицкой. Ванда, растерянная, стояла посреди дома. Было ощущение, что он в одночасье опустел. Она еще никуда не уехала, а усадьба напоминает одинокую, всеми забытую сиротинку. Сердце сжалось так, что застонала душа. Это ее дом, ее детство, ее мир. Ванду душили рыдания, не хватало воздуха. Она выбежала на улицу и не заметила, как оказалась рядом с мастерской. Ее привлекло едва уловимое свечение. Неяркое пламя явно не хотело разгораться, от одиноко мерцающего огня исходила грусть. Ванда, распахнув дверь, вошла в мастерскую и отпрянула от неожиданности. Сжавшись в комочек, в углу сидела Феня. Совсем по-детски она размазывала по лицу обильно стекающие слезы. Ванда растерялась, остановившись у порога, не зная как поступить: разгневаться, наказать Феню, или же успокоить. В

какое-то мгновение она со спины почувствовала на себе чей-то взгляд. Медленно развернувшись, она увидела Сержа. Стоя невдалеке, на дальней аллее сада, он глядел на нее таким пронзительным взглядом, в котором было столько мольбы, надежды, потаенных желаний. Холодный осенний ветер развивал его волосы, расстегнутый, наброшенный наспех мундир, и застывший на устах немой вопрос.

– Феня, мы никуда не едим, – едва слышно произнесла Ванда, медленно опустившись рядом с ней.

 

“Осуждение есть грех. Разве я могу осуждать кого-то?” – обращаясь в мыслях к Всевышнему, думал Михаил. – Во всем случившемся только его вина. Он слишком доверял людям, был наивен и простодушен, и, видимо, добр. Но разве можно было предположить, что есть зависть, интриги там, где решаются великие дела во имя отечества. Оказывается есть. И самое печальное, что человек, не готовый к ним, не подозревающий о них, становится таким беззащитным, не готовым противостоять им. Боже, помоги мне преодолеть эту боль. Все пути Господни – милость и истина к хранящим завет его и откровения. Его, ради имени твоего, Господи, прости согрешение мое, ибо велико оно, – шептал он слова из Мольбы об избавлении и прощении псалома Давида, вглядываясь в светлый лик Христа. – Укажи мне, Господи, пути твои и научи меня стезям твоим“. Михаил переходил от одной иконы к другой, обращаясь к святым. “Как труден оказался мой путь на этой земле. Где взять силы забыть обиды, предательство, простить тех, кто виновен в случившемся, переступить ту грань, где несправедливость и чувство мести затмевают разум, а гнев забирает силы, которые и так на исходе, опустошает изнутри”, – задавал он себе немой вопрос и вновь обращался к псалму. ”Направь меня на истину Твою и научи меня, ибо ты Бог спасения моего; на тебя надеюсь всякий день. Скорби сердца моего умножились, выведи меня из бед моих; презри на страдание мое и на изнеможение мое и прости все грехи мои“.

Он еще долго стоял у образа Божьей Матери, пресвятой Девы Марии, потом у иконы святого Николая, прося о душевном исцелении. А затем, выйдя из Николенского собора, возведенного в Бобруйске в честь чудотворца так давно, что даже местные жители не помнили, еще долго стоял на берегу Березины. В этом месте к ней уже вплотную подходили земляные работы. Было ощущение, что именно здесь та черта, которая отделяет его от душевных терзаний и реальной жизни, а за ней – его любимое дело.

“Надо жить, надо преодолеть в себе боль и обиды. Не это теперь главное, главное – успеть возвести крепость. Надо делать свое дело, которое он знает, и по делам его воздастся. Жизнь расставит все по своим местам. А когда они закончат строительство крепости, то обязательно возведут тут храм, по красоте своей ему не будет ничего подобного в этих местах”.

 

– Пора. Передохнули немного на спуске и ладно. Подсоби, Платон, - окликнул Григорий напарника, но, видя, что тот не обращает на него внимания, уже более настойчиво позвал его. Платон смотрел куда-то вдаль.

– Глянь туда. Я всегда говорил, что тот пан из арестантской роты непростой, - указывал он в сторону стоящего на возвышении человека.

– И вправду он! Значит, не лгали те, кто рассказывал, будто слух прошел, что государь помиловал из арестантской роты тех разжалованных офицеров, кто к инженерному делу отношение имеет, – удивленно тянул Григорий. – Ну, надо же, как император великодушен, видно есть Бог на свете. И мне приглянулся этот человек своими добрыми глазами. Что-то в них присутствует такое, чего нет у других господ. Свой он какой-то, хоть и барин. Понятный и простой.

– Видишь, как артиллерийский арсенал обходит. Видно что-то там его крепко за живое взяло, заинтересовало.

– Еще бы! Это про него мужики рассказывали, что ума инженерного он необыкновенного и мастеровой очень. Если что ломалось, когда дорогу строили, помнишь, на Рогачев, тут же все исправлял, чинил. Сколько людей благодаря ему смогли избежать беды и продолжить работу. Если бы не пан и его доброта, шли бы они со своими сломанными фурманками да телегами восвояси и ни о каком куске хлеба, который так стремились заработать на строительстве крепости, и речи не могло быть. А то могли попасть и под жернова, которые перемололи бы враз, заметь кто, что на строительстве появились развалившиеся повозки. Тем, что были из пионерской роты, да с артиллерийскими конями и повозками – суд военного трибунала, а мужику сразу верная погибель. А еще рассказывали, что во всей империи ему чуть ли равных нет, когда берется за проектирование крепости. Не зря, видно, государь его помиловал. Чует мое сердце, что к нам пана на земляные работы определят, глядишь, еще будет нами командовать, – довольный, что так складно у него мысли выстраиваются, тянул Платон.

– Ну и с Богом, пусть у доброго человека в жизни все будет по-доброму, да и нам лучше, порядок может, наконец, образуется. Народу много нагнали, а неразберихи сколько, - произнес Степан. - А костел жалко. Хоть и не нашей он веры. Истинной красоты был, и монастырь тоже.

– Да, поговаривают, что много тайн он хранит, – вмешался в разговор Григорий. - Кто там работал, все рассказывают об огромном подземелье с очень массивными каменными стенами. А в подземелье том есть все, чтобы надолго можно было укрыться от врага и выдержать долгую осаду. Но это на случай, если выбраться из монастыря не удастся по подземному ходу. О нем тоже всякое рассказывают, а главное, что идет он прямо до Березины, проходит под ней и ведет на другой берег до того места, где сегодня находится урочище Титовка. Да такой широкий, что человек с ружьем, на котором штык насажен, пройти по нему может не сгибаясь. Старинный тот ход очень, не меньше трех веков будет, как его монахи выкопали. А уж сколько всяких легенд рассказывают: и что призраки умерших монахов там бродят, и что не хотели они допускать к своим тайнам солдат. Кто не спустится в подземелье, слышат легкое посвистывание, да такое обвораживающее, околдовывающее, будто куда-то вглубь зазывает и устоять перед ним невозможно. Пойдет за ним солдат, затеряется в подземелье и выбраться оттуда уже не может. Чуть беда не случилась.

– А теперь вот и костел перестроили, и на монастырских руинах артиллерийский арсенал возвышается, грех это, нехорошо. Вот что война делает. Вроде для великого дела стараемся, крепость возводим, а ради этого уничтожаем то, что веками тут людям служило. Наступит мир – опять храмы возводить будем. Нет, чтобы вместе все уживалось. Так и жизнь: нужен человек – его помнят, не нужен – вычеркивают из жизни, потом, если понадобится, вспоминают вновь. И никому дела нет, что же на душе у него все это время было. А пану этому, поди, с полна хватило, сколько переживаний через его сердце пролегло, но не зачерствело оно, раз в глазах доброта осталась, – рассуждал вслух Степан. Михаил почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернувшись, внизу он увидел многочисленных рабочих, но среди них выделялись трое. Сбившись вместе, они смотрели в его сторону. “Ну, конечно же, это те самые крестьяне, вольные рабочие, со строительства дороги, которые так стремились поддержать его, передавая, когда было возможно, узелок с нехитрыми харчами, обделяя себя, чтобы помочь ему. Это вместе с ними подставлял я плечо под вязнувшие в песке фурманки”.

Михаил стал спускаться вниз. После того, как представилась возможность хотя бы визуально осмотреть уже возведенные крепостные сооружения, ему вполне стала понятна логика строительства. “Со всех сторон крепость должна быть окружена высокими, не ниже восьми метров, валами. Их строительство на отдельных участках уже заканчивается. На некоторых же уже построены и складские помещения. Перед ними стоит нелегкая задача – прокопать широкие рвы там, где земляной вал проходит по берегам Березины и Бобруйки, и заполнить водой. Это трудоемкая работа, но вполне выполнима в короткие сроки. Теперь все зависит от организации, а людей достаточно”, – размышлял Михаил.

Но его интересовали все работы, которые нужно выполнить. “Бобруйка разделяет крепость на две части – юго-восточную и северо-западную. Центральной ее частью, цитаделью, является юго-восточная. Вот тут-то, наверняка, возникнет основная сложность. Необходимо так все организовать, чтобы внутренняя ее часть была надежно защищена от внешнего нападения. Предстоит закончить строительство казарм, мастерских, складов. И, наверняка, это необходимо выполнить в короткие сроки. Но, довольно рассуждений. Меня ждут”.

С возвышенности большое количество людей с носилками, тачками, фурманками, спускавшихся сначала вниз, затем, груженых, направлявшихся вверх, напоминало движение больших волн с неизменными отливами и приливами, а земля казалась большим дышащим организмом. Здесь чувствовалось не только ее дыхание, но и огромная внутренняя жизненная сила. “Как мало прошло времени, а как много уже удалось сделать”, – отмечал Михаил, окидывая по ходу своего движения построенные объекты. “Сколько людей трудится от темна до темна, создавая в этом месте укрепление, равных которому, наверняка, нет во всей Европе. Может, именно Бобруйской крепости предстоит выполнить великую историческую миссию –остановить врага, не пропустить противника в глубь русских земель? – не без гордости думал Михаил. – Вот в чем смысл их дела, ради которого следует жить. А все остальное так условно. Приходят обиды, они заставляют страдать. Но наступает время, когда отступает печаль, невзгоды, а это творение человеческих рук и инженерной мысли останется на века. Пройдет время, и здесь когда-то будут жить совсем другие люди, и никто, наверняка, не задумается над тем, что чувствовали, переживали они, пришедшие сюда первыми, как непосилен был их труд, до изнеможения. В истории, в людской памяти останется только крепость”.

– К воде подступаем, работы остановить! – скомандовали внизу, и живая людская цепочка замерла. Вниз пошли, потянулись подводы с лесом, кирпичом. Начались трудоемкие подготовительные работы. Перед тем, как приступить прокапывать ров и насыпать валы, необходимо было надежно укрепить берег реки, возвести подпорные стены.

Холодные колючие струи дождя безжалостно хлестали обветренные лица людей. Задержавшееся ненастье окончательно отвоевывало у природы свои права. Но работы продолжались, несмотря на то, что в прибрежной части, там, где ровными рядами ложились вбитые деревянные сваи, из-за наступившего полумрака практически ничего не было видно. И только тугое поскрипывание, чавкающие, надрывные звуки, которые рождались под тяжестью теснивших друг друга подвод с лошадьми, доверху груженых бревнами, кирпичом, напоминали, что тут продолжают трудиться люди. Им сложно было развернуться.

Скученность уже представляла опасность, которая могла обернуться давкой. Михаил, офицеры и даже солдаты, выстроенные цепочкой, рассекали людские потоки так, чтобы направить их в нужном направлении. Вскоре зажгли смоляные факелы. Но они, не успев разгореться, тут же гасли под косыми струями дождя. Люди спешили запалить их вновь, чтобы хоть как-то облегчить работу. Надо было трудиться, преодолевая все посылаемые испытания, а главное - нечеловеческую усталость. Закончить укрепление прибрежной части необходимо обязательно именно сегодня. Ранним утром, как только забрезжит рассвет, они начнут прокапывать ров, а это самые сложные работы. Как важно быть уверенным, что не произойдет оплывания песчаной почвы. Михаил не чувствовал времени и если бы не измученные люди, на лицах которых уже была не просто усталость, а измождение, не заметил бы, что без отдыха они трудились весь день.

– Кажись, представился, ей богу, представился, – крестясь, неуверенно произнес Григорий, глядя растерянно вниз с возвышенности, куда он, преодолевая усталость, наконец дошел, чтобы загрузить очередную партию бревен.

Григорий, время от времени вглядывался в сумраке в движущиеся силуэты людей, пытаясь нtext-align: justify;е выпускать из вида своих товарищей. Но тут он заметил, что Степан стал все больше отставать от них. С высоты было видно, как трудно становилось ему передвигаться. Он часто останавливался, пытался опереться на фурманку, но вместо того, чтобы подталкивать, делать ее подъем более быстрым, уже сам цеплялся за борта, а потом и вовсе отстал, опустившись в изнеможении на землю.

– Нет, этого не может быть! В нем столько мужицкой силы! – в отчаянии почти прокричал Платон, пытаясь каким-то образом пробиться сквозь толпу скучившихся людей.

Они стояли на взгорке плотной стеной, измученные, безучастные, в ожидании своей очереди. Он не верил в то, что со Степаном может что-то случиться. Но интуиция подсказывала, что ему нужна помощь, и необходимо спешить. Отбросив носилки в сторону оторопевшего Григория, Платон уже пробирался сквозь толпу, спотыкаясь, поднимаясь и вновь устремляясь вниз, не ощущая порывистого ветра, рвавшего на нем ветхую одежонку, дождя, хлеставшего его тело. Душа стонала, кричала от отчаяния.

“Там, почти у самого берега – Степан, а я бессилен что-то сделать, я даже не могут приблизиться к нему из-за того, что кругом люди движутся в одном направлении, а я иду наперерез им”.

Наконец, с трудом пробившись сквозь живую цепь, он опустился у изголовья Степана. Тот был неподвижен. Платона сковал холодный ужас. Все еще не веря в случившееся, он затих. И только широко открытые глаза напоминали, что еще недавно в них была жизнь. Ветер шевелил его волосы, и казалось, что Степан вот-вот поднимется после короткого отдыха, стряхнет с себя налипшую грязь и произнесет своим зычным голосом традиционное: “Налегай!” И все будет, как и прежде.

Но Степан оставался неподвижным. Платон чувствовал, как все сознание медленно заполняет пустота, а силы покидают его. В изнеможении он осел на землю. В душе наступало полное безразличие. Его вовсе не интересовало, что будет потом или же в данную минуту. Хотелось закрыть глаза и отдаться во власть судьбы. Уготовила ли она ему гибель, или же бесконечные муки, болезни? Это тоже его не интересовало. Утрачивались всякие ощущения – не было боли, чувства страха, восприятия холода и дождя, терялось осознание себя как живого существа. “Господи, как же я был слеп, и не замечал того, что происходит вокруг. Эти отрешенные лица, изможденные под тяжестью непосильного труда люди. Сколько же таких Степанов потеряли они уже на строительстве крепости? Дорога к могуществу, оказывается, устлана их костями, людской плотью и без того голодных и бесправных, пытающихся хоть как-то заработать на хлеб себе и своим детям. Во имя чего эти жертвы? И почему всегда на горе мужицком возводятся вот такие крепости?” Слезы отчаяния застилали ему глаза.

– Ему уже ничем не поможешь. Реальность жестока. Мы теряем людей. Жертвы неизбежны. Но их будет гораздо больше, если не построим эту крепость. И тогда враг зальет нашей кровью землю и устелит ее людскими костьми. И уже будет неважно, чьи это были когда-то земли – великого некогда княжества, или же Речи Посполитой, или русские. Враг не пощади никого.

Платон вслушивался в тихо звучащие рядом слова очень знакомого голоса. Медленно подняв глаза, он увидел рядом стоявшего того самого пана, с которым они когда-то строили дорогу. Печаль застыла на его лице.

– Судьбу не выбирают, – таким же тихим голосом продолжал Михаил. - Она дана каждому из нас для чего-то и во имя чего-то. Его судьба – трудом своим, жизнью своей спасти очень многие жизни. Память ему наша и вечный покой.

Михаил закрыл глаза Степану. У него теперь дальний путь – вечный и неземной.

 

Мира, кутаясь в старую шаль, тихонько сидела в своем углу возле печи, отрешенно глядя в одну точку. Посетителей в последнее время становилось все меньше и меньше видимо оттого, что военных отводили в места зимнего расквартирования, а остававшиеся на строительстве крепости, трудились сутками, не выходя за ее пределы. Если кто и захаживал, то это был больше простой люд, перемерзший на осеннем ветру, уставший до изнеможения. Мужики шли в корчму по инерции, чтобы опрокинуть спасительную рюмку для согреву, да и для того, чтобы забыть на время, что впереди их опять ждет тяжелая работа.

Поэтому народ, как правило, прибывал к ночи. Безумно хотелось спать, а за столом было только два человека. Раскалывалась голова, силы были на исходе. Все прошедшее время представлялось одним сплошным бесконечно длинным, однообразным днем. Сначала утварь расставляли, потом ее собирали, лавки раздвигали, потом сдвигали, кушанья уносили, потом приносили. И так до бесконечности. Только знакомый до последней выбоенки путь от корчмы до бровара, которым она то и дело курсировала целый день, напоминал, что она еще существует.

Он был ее спасением от смрада, который заполнял зал, когда туда набивалось много народу, от безразличия, которое рождало однообразие ее жизни, от вечно раздраженной и всем недовольной Розы. Последнее время она то и делала, что постоянно ворчала, причитая, что приходится много работать, и что вынуждена забыть о той жизни, к которой привыкла. Но идея вновь проделать путь до бровара ее уже не прельщала. В душе Мира даже была рада, что в зале пустынно и никуда не нужно спешить. В полумраке она инстинктивно приоткрыла глаза, чтобы не пропустить зашедшего сюда посетителя. Но, не услышав привычного скрипа дверей, вновь погрузилась в полудрему. Раньше у нее были желания – очень хотелось вырваться из этой корчмы и бежать в сторону форштата, туда, где мог быть Михаил. Но и эти желания сначала притупились, а потом и вовсе ушли, растворились и остались где-то в ее далеких воспоминаниях. Когда-то в жизни был август, теплый, уютный, согревающий надеждами и трепетным стремлением к другой душе. Но даже редко наплывающие радужные картины счастья уже не будоражили воображение.

Казалось, всякие чувства покинули ее навсегда.

Мира очнулась от прикосновения широкой теплой немного пухлой ладони. Рядом сидел Шмерка и тихонько, совсем как в детстве, нашептывал ей какие-то слова. Вслушавшись в них, Мира поняла, что это был скорее разговор отца с самим собой, со своими мыслями, которые копились в его сознании очень долго, и вот пришло время, когда захотелось выплеснуть их наружу. Но сделать он это мог только с ней, единственным дорогим для него существом. Мира любила его прикосновения. В них было столько любви, исходящей от его сердца, которой ей теперь особенно не хватало. В такие минуты ей было безумно жалко Шмерку. Глядя на глубокие морщины, которые легли возле его глаз, она понимала, что усталость сломила и его. Чудно перемешивая иврит, белорусские, польские слова, складывая их замысловатым образом, он словно каялся перед ней за что-то.

–Принуждением ничего нельзя добиться, я это знаю, – тихонько приговаривал он. – Благодать должна сама проснуться в сердце человека, как любовь. Но что же делать, если жизнь так все изменила в одночасье. Мы не выбираем, время наступило такое, когда евреи перестают жить по еврейским законам. Да, разве жить, выживать, приспосабливаясь к новой власти, к новым людям, к новым порядкам. Еще совсем недавно мы и не мыслили, что должны будем отступить от своих традиций. Перемены так повлияли на нашу жизнь. Разве я мог даже подумать, что моя Мира, такая юная и такая красивая, должна будет так много работать. И Мойшеле давно не заглядывал в наш дом.

При воспоминании о нем у Шмерки защемило сердце. Мойшеле всегда смотрел на Миру такими восхищенными глазами! А он, Шмерка, не подавал вида, что все понимает. Но в душе радовался, что может наступить время, когда их достойные семьи породнятся.

– Это хорошо, когда мальчик дружит с девочкой. Такая дружба воспитывает хорошие чувства, ответственность, придает уверенность. Душа Мойшеле всегда была открыта свету, как распустившийся цветок. А какой интерес у него был к их традициям. Но где он теперь? Их семья перебралась подальше от этих мест, за Ковно. Тут становится опасно жить. Война подступает совсем близко. А у них нет иного выбора и спасение только в этой крепости. Она должна и накормить их и защитить. А его Мира, что будет с ней, с ними? Хорошо, что Эсфирь покинула этот мир и не видит, как трудно им с Мирой, - с тоской и горечью в душе тихо шептал Шмерка.

Он нежно обнял Миру за плечи, помог подняться со своей скамеечки и довел до двери, подтолкнув на дорогу, ведущую к дому. Короткая, она показалась ей вечностью. Моросил мелкий холодный осенний дождь. Было зябко и неуютно. Мира медленно пробиралась по размытой дождем дороге, старательно обходя чавкающую под ногами грязь. Впереди в отблеске света одинокого тусклого фонаря неожиданно возникли силуэты каких-то людей. Мира от неожиданности отпрянула и на мгновенье замерла. Ей даже почудилось, что перед ней вдруг предстал Михаил. Но прямо на нее, не разбирая дороги, грузно шагая по широкой луже, шел мужчина очень крупного телосложения. Присмотревшись, в нем она узнала могучую фигуру Платона. Успокоившись, Мира вновь погрузилась в состояние отрешенности и медленно побрела к дому, приняв померещившийся образ Изобретателя за очередное видение.

 

– Пан, вам в другую залу будет, – едва слышно сказал Платон, присев на край лавки, что стояла у длинного широкого стола. - Не место вам здесь, мужицкая это половина. Михаил, стянув с головы солдатскую шапку, измокшую под непрекращающимся дождем, сел рядом.

– Помянем раба божьего Степана по русскому обычаю, - произнес он. Но, спохватившись, о чем-то задумался, и немного погодя произнес: “А, впрочем, какая разница по какому обычаю? Главное, чтобы помнили, и память эта была доброй.

– Подать сюда горькой! – с надрывом в голосе выкрикнул Григорий.

В этом крике было столько неприкрытого отчаяния, что те немногочисленные посетители, что были за другим концом стола, на мгновенье замерли.

Григорий залпом опрокинул стакан крепкого напитка, занюхав его рукавом, а потом с силой бросил на пол. Послышался звон разлетающегося в разные стороны разбившегося в дребезги стекла.

– Эх, ты, судьба мужицкая! – почти простонал он. – Видно созданы мы только для того, чтобы пуповину надрывать! Как колья живьем вбивают нас в землю. И сколько тут таких еще как степаны полечь должно. Подать сюда горькую!

Выпив залпом второй стакан, Григорий навалился всем телом на стол, бросил голову на скрестившиеся руки и зарыдал.

Платон и Михаил молчали. Над залой нависла тишина. Для Михаила так непривычна была вся эта обстановка. Печь каминного типа, длинные лавы вдоль стен, полумрак тусклых керосиновых ламп, захмелевшие от усталости и выпитого свежего, только что «выросшего» пива люди.

“Господи, сколько горя вокруг. Как же радовался я когда-то гениальному решению крепостных сооружений, тому, что именно им выпала такая историческая миссия, построить в небывало короткие сроки первоклассную крепость, как гордился. Я и подумать не мог, какую цену должны заплатить все они, невзирая на чины и звания, происхождение и положение, чтобы на высоких берегах Березины возвышалась лучшая в Европе крепость – символ могущества великой России. А эти люди, пришедшие сюда из многих губерний кто по доброй воле, кто за куском хлеба, а кто и по принуждению. Осознают ли они, что своим трудом, болезнями, а то и смертью создают это могущество? Наверное, нет. Они, свободные и подневольные, просто трудятся, понимая, что в этой крепости и их достаток, и их защита, и зависимость их жизни, судьбы от всего происходящего”, – думал он теперь с горечью.

Михаила вдруг стала привлекать доносящаяся из дальнего угла, оттуда, где размещалась кухонная варочная печь, тихая речь. Перемешанная польскими, русскими, белорусскими словами и идиш, отчего имела свой особый неповторимый колорит, становилась все громче и громче. В этой непонятной смеси слов, к которой Михаил уже успел привыкнуть, улавливалась тревога. Он насторожился и, сам не понимая почему, стал вслушиваться более внимательно. Люди явно о чем-то спорили, или же очень эмоционально что-то обсуждали. Немного погодя, страсти улеглись, и один из спорщиков заговорческим тоном стал нашептывать:

– Говорят, а я это точно знаю, потому что своими ушами слышал, что коллежскому асессору Ельшину за его дом выплатили 4 тысячи рублей! Представляешь, Шмерка! Это же огромные деньги! И дают их все-таки за дома, но, оказывается, не всем!

– Не может быть такого! – откликнулся, по всей видимости, тот самый Шмерка, к которому и была обращена эта тайная информация.

Судя по наступившей тишине, она сначала сразила его, а затем повергла в полное оцепенение.

– Шмерка, ну, что же ты молчишь? Ты только подумай, какие дела творятся вокруг, а всем объясняют, что плата за снесенные дома не положена, если они попадают в территорию отселения. Ты представляешь, сколько денег за наш счет кто-то прикарманил, а, Шмерка? – вновь раздался тихий голос. - Прикинь-ка своей еврейской головой! Военный департамент все продолжает и продолжает выселять жителей, территория отселения у них все расширяется и расширяется. В нее уже включены и окраины, и даже предместье Кривой Крук вошло. А знаешь, что еще говорят по поводу этого предместья? Даже не догадаешься. Специально, чтобы деньги прикарманить под предлогом расширения территории под строительство крепости, там даже лес вырубать будут. Когда же все утихнет, вновь деревья сажать собираются.

– Ну, как тебе новость, а, Шмерка? Частные дома сносят, а платят за них в редких случаях, даже мещанам могут не заплатить. А царю, поди, каждый день отчеты шлют, что снесено домов столько-то, а денег выплачено столько-то. А их и вовсе не платят, а себе по карманам складывают. Вот как!

Этот кто-то зычно причмокнул языком, отчего стало ясно, что он испытал истинное удовольствие оттого, что первым принес тайную весть. А напоследок еще прибавил заговорческим тоном:

– Народ в городе волнуется. Только и пересудов об том, кому заплатили за снос дома, а кому нет. Как бы беды не вышло! Что-то резануло по сердцу. Михаил сначала растерялся от услышанного. “Вот где, оказывается, всплывают концы тех злополучных бумаг”. От этой вдруг пришедшей мысли, стало как-то не по себе. Он с ужасом ощутил, что тревожный разговор двух совершенно незнакомых людей возвращает его в то страшное время, так круто изменившее его жизнь. Состояние растерянности, непонимания он испытывал вновь. От этих воспоминаний повеяло леденящим душу холодом. Было ощущение, что он вновь оказался в пустой камере, безликом каменном мешке, наедине со своими мыслями, когда он лихорадочно, строчка за строчкой, вспоминал написанное в тех злополучных бумагах.

Чертежи, планы с проектами, сметами он помнил назубок, не раз анализировал содержащиеся там цифры, пытаясь ответить на вопрос: “А все ли мы сделали, учли, сложили таким образом, чтобы сочетались и расчеты по строительным работам, и затраты на них, и рациональное использование людских ресурсов?” Ему не в чем упрекнуть ни себя, ни тех, кто трудился над этим проектом. А работали они над ним особенно старательно и ответственно, не зная еще тогда, где и когда начнется строиpтельство крепости. Знали только, что это очень ответственно, и задание необходимо выполнить наилучшим образом и в короткие сроки.

Поэтому они спешили и смогли уже в 1808 году изготовить модели оригинальных платформ. А вот на вторую часть письма с указаниями военного министра Барклай де Толли, он не обратил никакого внимания. Она была ему не интересна, и по этой причине, не нужна. И только теперь Михаил осознал, что именно в ней содержалась информация особой важности. Лихорадочно работало сознание. Михаил заставлял себя до мельчайших подробностей вспомнить каждое написанное слово. Да, он больше не сомневался. Там содержалось перечисление монастырских, помещичьих земель, домов мещан и простых жителей, даже городского леса, подлежащих сносу в тех местах, где предполагалось строительство крепости, и важные предписания генералу Милорадовичу по этому поводу.

В памяти всплывали жесткие, почти чеканные фразы письма-указания военного министра: “Само собой разумеется, что такие сведения должны содержаться в строжайшей тайне. В противном случае владельцы за уступку своей собственности и наделов станут требовать непомерно дорогую плату”. Вот он и оказался свидетелем не просто торга, а каких-то сомнительных дел бесчестных людей. “И как, оказывается, важна была та информация. А значит, кому-то так необходима. Видимо тот, кто за ней охотился, знал, что будет вести торг с местной шляхтой, мещанами за их дома, усадьбы и уже заранее подсчитывал выгоду. Но это, наверняка, должен быть человек из близкого окружения царя, или военного министра, кто был уверен в том, что именно ему государь поручит заниматься столь деликатным делом. Но государь надеялся сохранить для казны огромные деньги. А его обманули, попросту, ограбили и продолжают это делать. Вот кто должен быть наказан, а не он, не помнящий даже, когда в последний раз видел эти документы”.нут требовать непомерно дорогую плату”. Вот он и оказался свидетелем не просто торга, а каких-то сомнительных дел бесчестных людей. “И как, оказывается, важна была та информация. А значит, кому-то так необходима. Видимо тот, кто за ней охотился, знал, что будет вести торг с местной шляхтой, мещанами за их дома, усадьбы и уже заранее подсчитывал выгоду. Но это, наверняка, должен быть человек из близкого окружения царя, или военного министра, кто был уверен в том, что именно ему государь поручит заниматься столь деликатным делом. Но государь надеялся сохранить для казны огромные деньги. А его обманули, попросту, ограбили и продолжают это делать. Вот кто должен быть наказан, а не он, не помнящий даже, когда в последний раз видел эти документы”.

Вновь нахлынули воспоминания. Тогда ему казалось, что этот день самый счастливый в его жизни. Утром он встретил Лиз. Их взгляды сошлись, а в светло-карих глазах читались восторг, восхищение, обожание, согласие. Как хотелось, чтобы побыстрее наступил долгожданный вечер, его душа стремилась к Лиз, ее образ застилал глаза, перед ним была только она, смысл его теперешнего существования, ради нее он готов на все. Но время тянулось неумолимо медленно. И вдруг откуда-то появились люди, они что-то приказывали, отдавали команды. Потом всех просят оставаться В этом крике было столько неприкрытого отчаяния, что те немногочисленные посетители, что были за другим концом стола, на мгновенье замерли.на своих местах. Обыск, какие-то странные вопросы, и связь с той жизнью прервалась. Михаил поймал себя на мысли, что к воспоминаниям о ней он никогда прежде не обращался. И вот теперь почему-то нахлынули все эти картины такого тяжелого прошлого. Видимо, он продолжает все еще оставаться в состоянии обостренного чувства справедливости, хотя время показало, сколь мало ее в реальной жизни, а рассуждения о чести, достоинстве зачастую бывают не более, чем иллюзией, юношескими грезами, навеянными идеями патриотизма, которые так красиво преподносились ему когда-то в годы овладения знаниями.

Вновь лихорадочно работало сознание. “Тогда, когда я ставил свою подпись, в кабинете был Герстен и Серж, которому и следовало передать бумаги для дальнейшей работы. Серж… Интересно, какова его роль во всей этой истории? Сам он никогда бы не решился на такое. Значит, за ним кто-то стоял. Или ему приказали? А может он вообще тут не при чем? Может все это – хорошо срежиссированный спектакль? Возможно, кто-то сыграл на постоянном соперничестве двух амбициозных инженеров? Но их так много связывало по жизни с Сержем, а это было гораздо важнее, чем просто спор. Может их использовали как ширму? Момент, наверняка, был выбран удобный. В отношения вмешалась Лиз. Она встала между нами. Им непременно нужно объясниться! Но, Серж. Он нутром чувствует, что тот избегает встречи. На земляных работах, где Серж просто обязан быть, его так и нет. Может, его отправили на кирпичный завод? Но мы все равно должны объясниться! Им этого не избежать! Кто-то все равно должен первым сделать этот нелегкий шаг. Готов ли я к такому поступку?” Михаил этого не знал. Слишком свежа душевная рана, гложет обида, переходящая время от времени в чувство мести. Но месть – удел слабых. Он никому не собирается мстить, но и прощать тоже. Необходимо во всем разобраться.

 

Переживания последних дней не давали покоя, волновалось сердце, а сознание отстукивало только одно: “Передала ли Феня записку? Не оскорбило ли Ванду написанное в ней? Придет ли она на встречу?” Серж в томительных ожиданиях провел уже ни один час, одиноко сидя в комнате, погрузившейся во мрак короткого дня задержавшейся осени. “Что я делаю? Что вообще происходит со мной? Как удержать свои чувства, разрывающие сердце на части, вырывающиеся наружу, выворачивающие наизнанку душу?

Рассудком я понимаю все безумство нашей связи, но сердце не дает покоя. Оно стонет, бунтует, кровоточит, зовет, кричит, требует, умоляет. И я больше не в силах вести с ним бессмысленный спор. Разве можно было даже подумать, что когда-нибудь со мной случится такое? Разве мог предположить, что буду не находить себе места в этом мире, что все дела и проблемы отойдут на второй план, а безумство предстоящей встречи поглотит его целиком и полностью? И даже Михаил беспокоит меня теперь гораздо меньше, несмотря на то, что еще совсем недавно я жил волнениями нашей неизбежной встречи”.

Где-то подспудно присутствовало чувство вины. “Но в чем же она?” Этот вопрос тоже не давал покоя. После чего Серж пытался убедить себя в том, что ничего никому не должен объяснять.

Наступало раздражение от одной только мысли, что Михаил вновь может встать на его пути. От воспоминаний, когда его частенько не просто упрекали, а отчитывали за то, что не смог высчитать элементарную ошибку, передернуло. Серж собрал все свои силы, чтобы отодвинуть в сознании и эти неприятные воспоминания, и тревожные мысли, связанные с рисуемыми в воображении картинами предстоящей встречи с Михаилом.

Он был поглощен мыслями об одной только Ванде. Серж грезил ее образом. В такие моменты на смену всем волнениям и тревогам приходило умиротворенность. Серж погружался в созданный воображением мир иллюзий рисуемых картин предстоящего счастья от томительно ожидаемой встречи. От этих мыслей его заставил отвлечься едва уловимый звук. Прислушавшись, Серж понял, что кто-то топчется у его двери. Он стремительно направился к ней, резко распахнул и перед ним, наконец, предстала долгожданная Феня. Боясь поднять на него глаза, будто сотворила нечто недостойное, она тихо произнесла только одно слово: “Передала”, – и, с опаской поглядывая по сторонам, быстро сбежала по ступенькам. А у Сержа на устах повис немой вопрос, который он так и не успел ей задать.

 

Сначала Ванде казалось, что время тянется неумолимо медленно. Она переходила от одного окна к другому, задерживаясь у каждого из них на какое-то время и вглядываясь в аллеи опустевшего сада. Что хотелось увидеть, разглядеть там, в безликих красках холодной осени Ванда не знала, да и не пыталась искать объяснений своему состоянию. В душе наступила вдруг какая-то непривычная пустота, не было никаких мыслей, ни о чем не хотелось думать. Она стояла перед любимым садом, открытая, незащищенная, словно на исповеди. Куда-то ушло прошлое, а впереди ждала неизвестность, которую предстояло начать с чистого листа. “А надо ли? – задавала себе вопрос Ванда. – Может оставить все как есть, выбросить из своего сознания Сержа и все связанные с ним переживания? Но где взять силы, чтобы освободиться от мучительных пут, сковавших, парализовавших все ее мысли?” Да и кто мог дать ей ответ, как поступить, она тоже не знала.

Только сейчас пришло осознание, как она одинока на этой земле. Еще недавно вокруг было так много людей, дом погружался в привычное состояние светскости, ярких нарядов, улыбок и чарующей музыки, которую дарили самые завидные женихи округи, часто наведывались Полина, Гражина. Теперь все заняты своими делами, жизнь словно замерла, дом опустел, и появилось ощущение, будто кроме Фени, у нее и вовсе нет человека ближе. Воспоминания о Лехе, ее Лешике трепетом отозвались в сердце, но они почему-то больше не будоражили воображение как прежде. Это были спокойные, радужные картины прошлого, вызывающие светлые образы уютного августа, цветущего сада, спорящих в своей красоте и неповторимости переливов и отблесков цветения любимых роз, кокетливой скабиозы. Они теплотой разливались в ее душе. Но их хотелось просто сохранить в своей памяти как нечто неповторимое, которое ушло в вечность, и возврата к которому больше нет. Об этом ей говорили какие-то странные предчувствия. Она гнала их от себя, но они возвращались и возвращались к ней снова и снова, как бы предупреждая о чем-то.

Ванда вновь вглядывалась в постоянно меняющиеся от налетевшего ветра лики осеннего сада. Порывы заставляли волноваться оголившиеся деревья, поднимали в вихре танца потемневшую от времени листву и, закружив, поиграв, словно дразнясь, вновь опускал на землю. Впереди уходящий день, и там, за знакомыми аллеями, тропинка, которая начинается за дальней калиткой сада, идущей прямо над берегом Березины и уводящей в сторону старой заброшенной мельницы.

Мысленно Ванда уже проходила этот путь, останавливаясь, возвращаясь обратно, и вновь устремляясь вперед. “Что я делаю? Какое решение мне все же принять? Я ведь прекрасно понимаю, что так поступать не следует, как и то, что наши отношения лишены всякой логики, мимолетны и не могут иметь продолжения. Серж чужой для меня, для всех, кто живет здесь, и вряд ли станет ближе. Его никогда не примет отец, уважаемый шляхтич. При всей своей лояльности к новой власти, его жизнь осталась в Речи Посполитой и я виджу, как тяжело ему смириться с тем, что происходит теперь в Бобруйске. Сержа никогда не примет их окружение, которое все еще с недоверием и настороженностью относится ко всем русским, особенно офицерам.

Отец стал недоверчив, будто что-то заподозрил, не скрывает своей раздражительности по поводу того, что Серж слишком много подает мне знаков внимания, постоянно интересуется моими делами, планами, хотя не делал этого ранее. Но это говорит разум, а сердце вовсе не слушает его и влечет вперед, трепетно бьется в ожидании того момента, когда над садом опустятся сумерки и оно сможет увлечь меня в сторону старой мельницы, туда, где будет ждать он”.

Ванда почувствовала, как мысли о Серже вновь заставили сначала волноваться, а затем и вовсе отбросить все сомнения. “Решение принято!” Чтобы хоть как-то привести в порядок свои тревожные мысли и чувства, Ванда подошла к роялю, открыла крышку и взяла первые аккорды. Полилась знакомая мелодия, наполняя чарующими звуками уютную гостиную, а в сознании уже звучали проникновенные слова: “Берег я любовь…” Они возвращали в состояние покоя, умиротворенности. Ванда погружалась в эти звуки и все становилось как и прежде – любимый дом, изысканная зала с портретом матери, которая взирала на нее как всегда с восхищением, оплывающий жирандоль с застывшими на весу капельками белоснежного воска.

– Паненка Ванда, паненка Ванда, нам пора, – тихо позвала Феня.

Ванда и не заметила ее присутствия. Стыдливо пряча глаза, та словно осознавая какую-то свою вину, робко переминалась с ноги на ногу. Оборвались аккорды. Ванда спохватилась: “Я и не заметила, как пролетело время, как появилась Феня”. Над залой нависла тишина. Казалось, что и вопрос: “Как же мне все-таки поступить?” – тоже завис в этой тишине. “Какие-то мгновенья, миг, а как много они, порой, значат для судьбы, – почему-то именно сейчас подумала Ванда. – Было столько дум, переживаний, а решение я приняла именно в это мгновенье. Оно и определит, какой же станет моя дальнейшая жизнь: буду ли я жить долго и счастливо, а может, все обернется совсем иначе?..”

 

 

 

Неспокойно было на душе у Леха. То она металась, не давая покоя, то успокаивалась, а через мгновенье вновь заставляла волноваться. Сутки, всего лишь сутки отделяют его от того момента, когда они перейдут на ту сторону и встретятся с людьми из легиона Юзефа Домбровского. Встреча предстояла краткая, но им необходимо столько обсудить, скоординировать свои действия, принять окончательное решение. Поэтому причин для волнения было достаточно. Но Лех чувствовал, что оно исходит вовсе не от этого, и боялся признаться себе в его истинных причинах. Мысли о Ванде растревожили душу и почему именно в этот момент стали особенно невыносимыми.

“Что происходит? Что же происходит? Что с Вандой? С ней, наверняка, что-то случилось, если мое сердце не находит себе места“. Лех успокаивал себя, объясняя свое состояние излишней мнительностью, связанной с предстоящей разлукой. Затем корил за малодушие, что ушел тогда, так и не простившись, не объяснившись. А может, дело в другом? Образ Ванды с разбросавшимися буклями по плечам, горящими зелено-изумрудными глазами то наплывал, то отдалялся, уходил куда-то в даль, растворяясь в дымке воспоминаний. Лех метался от бессилия что-то изменить. Под покровом ночи они должны покинуть эти места, решение принято, и путь к возвращению отрезан.

“Но там осталась Ванда, теперь уже в далеком Бобруйске, и рядом с ней Серж, этот самоуверенный, самовлюбленный поручик из Петербурга. Он думает, что ему подвластно все и нет ничего такого на этом свете, чего бы он не мог добиться, тем более, женского расположения. Выправка, манеры, услужливость, обходительность. Все это так нравится молодым паненкам. И Ванда не исключение. Она такая юная, искренняя, непривыкшая к фальши и все принимающая за истинную правду. Сможет ли она устоять перед его натиском, сможет ли разглядеть лицемерие, или же поддастся обольщению. Ванда, Ванда, до чего же вы хороши”.

Как хотелось ему именно сейчас оказаться в Бобруйске. Мысленно он уже проходил мимо пристани, соляного магазина, знаменитой бобруйской керосинки с не менее знаменитым ее владельцем Пиней, и выходил на едва заметную тропинку, ведущую берегом Березины сначала к старой мельнице, а затем к саду заветной усадьбы. А там – его Ванда. Воспоминания будили страсть, подавляемую им все это время. Если бы он мог, то помчался бы к ней без промедления. ”Чем занята она в этот холодный осенний вечер?“ Воображение разыгрывалось, Леха переполняли эмоции, грозя затмить разум, а сердце волновалось все сильнее. Оно чувствовало, что что-то происходит, но изменить ничего нельзя и от этого становилось еще тревожнее. “Нет, хватит воспоминаний, хватит несбывшихся грез. Видимо, э text-align: justify;text-align: justify;то близкая разлука со своей землей делает его чувства такими обостренными. Но есть долг, я обязан его выполнить. А когда вернусь, то мы обязательно будем счастливы. Но что же делать с сердцем, которое так волнуется, что-то предчувствует, возможно, о чем-то предупреждает, но о чем?”

В окно тихонько постучали три раза. Вадислав подал условный сигнал. Оказывается, наступили сумерки. В p style=ожидании друга он просидел так не один час, погрузившись в свои мысли. Накинув плащ, Лех устремился к выходу. Владислав, сделав знак следовать за ним, в нависшей густой темноте, где едва можно было различить знакомый силуэт, минуя соседние дома, увлек в сторону окраины Бреста. Там их уже поджидал экипаж. Всю дорогу до пущи они молчали, боясь нарушить тишину, в которой только и слышался уверенный бег лошадей и легкое поскрипывание кареты. Первыми словами, произнесенными с облегчением, что пройден опасный путь благополучно, они обменялись только на хуторе за Каменцем, где им предстояло переждать время до следующей ночи. Добротная хата с деревянными полами встретила их особым уютом. После долгой дороги так приятно было ощутить тепло, исходящее от печи, а потрескивание догорающих поленьев словно перешептывалось с ними, напоминая о том, что есть в этой жизни покой и ни с чем не сравнимое тепло домашнего уюта. В чисто убранной горенке все радовало глаз: и стены, оклеенные обоями золотисто-шоколадного цвета, и развешанные на них картины. Чайная фаянсовая посуда и посуда из польского серебра игриво поблескивала из-за стекол резного старинного шкафа, переливаясь разными оттенками в отблесках неяркого свечения жирандоли. Из-за цветных занавесок, что были на окнах, выглядывали бальзамины и гортензия, словно стремясь продемонстрировать гостям незаслуженно скрываемую хозяевами их красоту. В углу – сундук для праздничной одежды и большая кровать с аккуратной горкой подушек в белых наволочках на цветном одеяле. Все так располагало к покою, что враз отступили тревоги и появилось чувство умиротворенности. Лех не успел прикоснуться к подушке, как забылся глубоким сном.

Наступившая ночь была еще более мрачной, чем предыдущая, даже казалась какой-то зловещей. Ни звездочки на холодном осеннем небе. Поэтому двигались практически на ощупь. Ориентироваться в неприветливой, погрузившейся в сплошную темень, пуще Леху помогал проводник, который и был гостеприимным хозяином хутора. Каким-то чудесным образом он уверенно вел его меж вековых сосен, дубов, ни разу не сбившись с пути. И только после того, как они миновали загон для зубров, тот его легонько подтолкнув, указал направление.

– Дальше пан пойдет сам. Тут уже недалеко. Мы на той стороне. Вас там ждут, – тихо проговорил проводник и скрылся в темноте глубокой холодной ночи.

У Леха так билось от волнения сердце, что он не замечал ни начавшегося мелкого промозглого дождя, ни налетевшего леденящего ветра, предвестника наступления скорых холодов. Вот они, эти последние шаги, которые отделяют его от той жизни, которая остается в прошлом, и той, где ждет неизвестность.

– Издалека ли пан держит путь? Остались ли на той стороне еще осенние грибы? – послышалось совсем рядом.

Душа ликовала. Он дошел, он на той стороне. Теперь в этом не было никакого сомнения. Первое испытание уже позади.

– Грибов осталось немало, хотя погода для них в этом году не была благоприятной, но дожидаются своего часа, когда же их соберут, – произнес таким же тихим голосом Лех.

Из-за могучей сосны вышел человек, лица которого не возможно было разглядеть. Но вот голос... У Леха промелькнуло в сознании, что он где-то когда-то его уже слышал. Лихорадочно работало сознание, а память перебирала тех, кому он мог принадлежать. Этот голос… Он не давал покоя. Нет, он не мог ошибиться. Лех уже не сомневался, что где-то его уже все-таки слышал.

– Добро пожаловать, пан, вы – у своих. Поздравляю вас с благополучным прибытием.

Леха заставило что-то встрепенуться. Из глубин памяти стали наплывать далекие картины его детства. Их усадьба в Смольянах, сильные руки отца, которыми он подхватывает его, поднимая высоко над собой, приговаривая: ”Шляхтич, у нас растет настоящий шляхтич, сильный, смышленый. Анна, Анна, посмотрите же, он ничего не боится, и даже не плачет. Быть ему бесстрашным воином!“

– Матка Боска! Этого просто не может быть!

Над пущей на мгновенье воцарилась тишина, а еще через мгновенье ее нарушил вырвавшийся из груди возглас, сдержать который было просто невозможно:

– Отец! Отец! Это же вы?!

– Сынок! Лешик! Да, это твой отец!

– Отец…, Отец! Но как же так?! Как могло все произойти?! – сбивчиво произносил Лех, все еще не веря в случившееся.

– Труден, очень труден был мой путь к этой встрече и как долго я ждал этого часа. Но бог оказался милостив ко мне.

Они слились в крепких объятиях.

 

Они слились в крепких объятиях неудержимой страсти, два сердца, стремящихся навстречу друг другу, – светящаяся счастьем Ванда, с горящими изумрудно-зелеными глазами, разбросавшимися по округлым плечам от быстрой стремительной ходьбы волосами, и взволнованный, переполняемый эмоциями Серж. Вопреки всему, преодолевая в себе сомнения, душевные терзания, они были здесь, в развалинах старой мельницы.

– Ванда, прекрасная и неповторимая Ванда, не отталкивайте меня, прошу Вас, не отталкивайте. Я виноват, я знаю, но это все от безмерного влечения к вам, - шептал Серж, утопая в потоке струящихся волос, осыпая поцелуями ее руки, шею, лицо.

– Ах, Серж, что мы делаем? Мы поступаем дурно, безрассудно. Я не должна быть здесь, с вами. Но думы о вас не дают мне покоя, и я ничего не могу с этим поделать. Это так не достойно, - сбивчиво произносила Ванда, пытаясь высвободиться от объятий Сержа. Но не в силах сопротивляться его напору, поддалась его воле.

Вдруг что-то заставило ее встрепенуться, отпрянуть. Было ощущение, что вдруг блеснула молния, озарив старинные развалины ярким светом. Ее отблески заставили замереть Ванду. Ей казалось, что они вспыхивают повсюду, то тут, то там, ликуя и торжествуя от своей безграничной власти. В них ей виделся какой-то зловещий оскал. Отблеск, еще отблеск. Нет, она не ошиблась. Это – глаза Лары, только ее глаза могут обладать такой силой, что способны раздвигать даже тьму. Ванда уже видела их отчетливо сначала в одном углу, потом они внезапно появлялись в другом, смотрели на нее с высоты мельницы, затем – уже совсем рядом. Они были везде, где только скользил взгляд Ванды.

“Лара, опять Лара! Почему старая цыганка преследует меня повсюду, и появляется именно тогда, когда я чувству себя необыкновенно счастливой. А может, она существует только для того, что бы мешать моему счастью, разрушать его? Нет, она слишком любила Станиславу, чтобы желать мне зла. Но тогда зачем же она появляется? – терялась в догадках Ванда. - Скорее всего, для того, чтобы предупредить о чем-то, предостеречь от безрассудства”.

Ванду сковал страх, переходящий в холодный ужас. Было ощущение, что со всех сторон, из каждого уголка мельницы на нее, уже не таясь, смотрит Лара. Не в силах больше переносить этот осуждающий взгляд, эти пронзительные глаза, Ванда оттолкнула от себя Сержа и, схватив шаль, выбежала прочь. Прислонившись к стене, она еще какое-то время стояла, боясь пошевелиться, не веря, что смогла пересилить себя, преодолеть все нарастающий страх. Она не ощущала ни холодного леденящего ветра, ни жестких струй хлеставшего лицо дождя. И только поскрипывание старой, болтающейся на одной петле, двери напоминало, что преодолен порог между тем, что было, и что может повториться. Страх, вновь подступал страх.

“Бежать, надо бежать”, – отбивало сознание, но ноги не слушались ее. Наконец, собрав все свои силы, она устремилась вперед. Как бежала, все ускоряя шаг, берегом Березины, как добралась до заветной тропы, ведущей в любимый сад, Ванда не помнила. Ее душили рыдания. Боль, отчаяние, что уже ничего нельзя изменить, непонимание того, что же теперь делать, как жить дальше, наступившая вдруг опустошенность и покидающие, будто уходящие навсегда, силы, – это последнее, что помнила и осознавала Ванда.

– Паненка Ванда, паненка Ванда, – только иногда слышала она то знакомый, но очень далекий голос, то какие-то совсем незнакомые голоса. Оттого, что их становилось так много, начинала сильно болеть голова. Хотелось уйти, спрятаться от них подальше и никогда больше не слышать. Теперь же она слышала только свой крик. Крик отчаяния, бессилия вырывался из ее груди. Она рыдала, пытаясь собрать все свои силы оттолкнуть от себя этих людей, но ничего не могла поделать. Ванда пыталась бороться за свой покой, но когда силы окончательно покидали ее, вновь проваливалась в долгий глубокий сон.

В углу тихонько, по-детски размазывая кулачками по лицу слезы, плакала Феня. При каждом движении Ванды она вскакивала, подбегала к постели, готовая тут же придти на помощь любимой паненке. Но, глянув в ее исхудавшее, осунувшееся лицо, понимала, что вновь наступил жар и та бредит. Аккуратно промокая выступивший на лице пот, прикладывая лед, Феня начинала плакать уже в голос, не в силах сдержать свое отчаяние. Быстрым шагом в комнату входил лекарь, за ним спешил пан Александр. Феню прогоняли, и она вновь занимала место в своем углу, едва сдерживая рыдания. Но, боясь, что ее прогонят окончательно, собирала последние силы, чтобы оставаться безмолвной, лишь бы только быть рядом с паненкой.

 

– Ясновельможное паньство! Наступает решающий момент, – твердым голосом произнес пан Франц. – Пройден долгий путь для того, чтобы наши мечты о воссоздании былого государства стали реальностью. Мы, как никогда, близки к своей цели. На границе с Россией императором Наполеоном создано Великое Герцогство Варшавское, где мы с вами, уважаемое паньство, теперь и находимся. Для Бонапарда – это плацдарм для будущего вторжения в русские земли, а оно произойдет обязательно. До этого исторического момента осталось совсем немного времени. Для нас же – возможность уже именно здесь продолжить активную подготовку к возвращению. Именно отсюда мы теперь будем координировать все наши действия.

Лех с восхищением смотрел на отца. Его одухотворенное лицо, горящие глаза, уверенность в том, что так все и будет, как задумано, вселяли уверенность, что они поступают правильно. Они обязательно смогут осуществить свой план и Великому княжеству Литовскому быть. “Это все отец, – с гордостью думал Лех, – который годы разрабатывал, готовил план, собирал людей, обучал, устанавливал связи, поддерживал, оказывается, отношения с надежными людьми на их стороне, и ни разу не дал о себе знать, боясь подвергнуть опасности его, Леха, всю их семью. Только он ничего не знал и даже ни о чем не догадывался. А бабуля, всеми уважаемая пани Малгожата, наверняка, что-то знала”.

Теперь он в этом не сомневался, вспоминая, как иногда к ней приходили какие-то незнакомые люди. Ссылаясь на то, что это ее дальние родственники из Гродно, направляющиеся по торговым делам в Вильно и Ковно, они о чем-то подолгу тайно беседовали. “Значит, пани Малгожата, все знала и скрывала от него правду. Как она могла так поступить? Разве я заслужил, чтобы мне не доверяли?” Лех разволновался. “Я так стремился к свободе, независимости, а со мной даже в собственном доме не обсуждали эти вопросы”.

– По предварительным данным император в общей сложности будет располагать более чем 600-тысячной армией. Мы уже заручились поддержкой многих наших магнатов и шляхты. Они готовы поддержать Наполеона в обмен на возрождение Великого княжества Литовского. Свое согласие дали Сапеги, Радзивиллы, Грабовские, Пацы, другие влиятельные фамилии. Перед нами стоит задача организовать пять пехотных и четыре кавалерийских полка, в них должно быть не менее 25 тысяч человек. На эти цели император планирует выделить около 500 тысяч франков, а возможно и больше, – продолжал излагать план предстоящих действий пан Франц.

“Как он прекрасен, как одержим идеей. Как я люблю своего отца, как горжусь им. Видимо, отец поступил правильно, не давая знать о себе все это время. Пришел час, и все открылось. Отец оказался талантливым стратегом и тонким психологом, он все подготовил, продумал и теперь возлагает надежды на них. Да, отец поступил правильно. Нужно было хранить тайну, делать все осторожно, а его горячность могла только навредить. И сколько же в нем душевных сил, чтобы так долго держать в себе эту тайну, думать о них, знать, что его родные где-то рядом и не дать о себе знать. И все это пан Франц Уршанский делал во имя идеи! Вот где истинный патриотизм!”, – в душе ликовал Лех, испытывая небывалый до селе прилив сил, энергии, которая стремилась вырваться наружу. Он был полон готовности вершить великие дела.

– У нас есть сведения, уважаемое паньство, что многие наши лучшие фамилии, патриотически настроенная шляхта, готовы дополнительно организовать полки на собственные средства. Среди них – Манюшки, Тизенгаузы, Любавские, Абрамовичи. Радзивиллы планируют выставить уланские полки. Если ничего не изменится, мы будем располагать еще конно-егерским полком, полком литовских гусар, конных стрельцов, конно-артиллерийской ротой. Паньство, довожу до вашего сведения, что с императором Наполеоном начаты переговоры о возобновлении Польского королевства как унитарного государства, – продолжал излагать план предстоящих их уже совместных действий пан Франц.

Лех же пребывал в состоянии восторга оттого, что удалось, оказывается, так много сделать и в решающих сражениях, возможно, будет принимать участие и он. Это то, к чему так стремилась его душа, терзаясь в сомнениях, не находя порой поддержки среди тех, на кого он возлагал надежды, зачастую встречая непонимание среди некогда близких отцу людей. Сейчас Леху хотелось только одного – чтобы пан Тит, пан Матюша и пан Александр были здесь, среди собравшихся лучших сынов отечества на тайном собрании. Как хотелось, чтобы они услышали эти речи, отбросили все свои сомнения и верили в общую победу. В их умы обязательно закралось бы сомнение, они непременно уже колебались в своем выборе, возможно, наконец, поверили бы, что возврат к прошлому становится реальностью, а главное, он возможен. Как хотелось Леху, чтобы на тайной встрече были и его друзья: Петр и Владислав. Глядя на пана Франца, слушая его речи, они наверняка увлеклись бы идеями свободы. “Сколько же во всем этом романтики, героизма, подвижничества и я, Лех, становлюсь участником этого великого действа!”

Собрание затягивалось. Говорили много и горячо, и только пан Франц оставался спокойным. Он уже многое знал, многое предвидел, и теперь его задача состояла в том, чтобы собрать воедино разрозненные пока еще силы, соединить их таким образом, чтобы все начали действовать сообща, работать на подготовку большого похода с этой стороны и его поддержку на бывших территориях Речи Посполитой.

 

Военный министр Михаил Богданович Барклай-де-Толли пребывал в томительном ожидании, теряясь в догадках. Вокруг сновали люди из свиты императора, делая для пущей важности озабоченный вид. Адъютант то входил в императорский кабинет, то выходил стремительной походкой, тихим голосом отдавая кому-то команды, которые те тут же стремились в точности исполнить. По всему было видно, что кого-то ждали, скорее всего, вызванного по приказанию самого императора. Вскорости прибыл министр иностранных дел Рымянцев. Обменявшись приветствиями, он занял свое привычное место в приемной и замер в ожидании. “Что-то происходит серьезное”, – пронеслось в сознании Барклай-де-Толли. Судя по начавшейся суете и людям, которые прибывали в спешке, разговор явно не ограничится только отчетом о фортификационных работах по западной границе и на строительстве Бобруйской и Динабургской крепостей. Опперман тоже понимает это, и занервничал, видимо, прокручивая в сознании, что он не учел в своем предстоящем докладе и на что может акцентировать внимание император. Если ждут еще кого-то, значит, будут обсуждать что-то очень важное.

Взгляд Барклай-де-Толли скользил по стенам помпезно устроенной императорской приемной, и задержался на окне. Первые морозы разрисовали на стеклах нежный ажурный узор, сквозь кружева которого пробивались знакомые царскосельские пейзажи. ”Как красива все-таки русская зима. Еще только опустился на землю первый снег, а она уже серебрится в лучах холодного солнца переливами белоснежных разноцветий. Застывшие в зимнем безмолвии деревья преобразили аллеи парка до неузнаваемости. Теперь они строги и величественны и в них вовсе не угадывается былое буйство осенних красок.

Барклай-де-Толли кивком приветствовал князя Адама Чарторыйского. “Значит, ждут только Михаила Сперанского, если собирается самое ближайшее окружение императора. Но вся эта таинственность, неизвестность. А, впрочем, чему он удивляется. Государь так любит все тайное. Негласные комитеты, нескончаемые записки Сперанского, который стал, пожалуй, самым приближенным советником императора – и в этом весь государь. Правда, в последнее время он совсем не в духе. Так много всего происходит, что даже его сильная натура проявляет признаки пессимизма. Но больше всего, пожалуй, удручают его личные дела. С Елизаветой Алексеевной они давно отдалились, а Нарышкина оказалась неверна государю, так же как и своему мужу. Эта ее связь с графом Гагариным. Поговаривают, что она имеет интимн/pые отношения даже с личным адъютантом императора графом Юровским. Бедный Государь!”

Распахнулась дверь, стремительной походкой вошел Сперанский, а еще через мгновенье всех пригласили к императору. Он был краток:

– Получены сведения о тайной встрече представителей белорусской и литовской шляхты с людьми Домбровского на территории герцогства Варшавского непосредственно у нашей западной границы в районе Немирова. Началась подготовка или же к совместному выступлению с войсками Наполеона, или же к восстанию в наших приграничных губерниях. Главной внешнеполитической задачей России с этого момента становится полное уничтожение герцогства. Для выработки дальнейших наших действий мы и собрались.

Затем государь выслушал последние донесения разведки о числе и расположении войск в Герцогстве Варшавском. “Налицо находится более 50 тысяч войск, в числе коих 8 полков уланских, 3 драгунских, 2 гусарских, а прочие инфантерия и артиллерия”, – докладывал Сперанский. Далее последовали сообщения о расположении духа офицеров и войск, о прибытии в Варшаву частей французской артиллерии, о строительстве крепости в Модлине и укреплениях в Праге. Особо заострено внимание на военном обозрении границ. “Генерал Гауке с 7 офицерами обозревал границы, занимаясь съемкою достопримечательнейших местоположений. Начальствующий артиллериею генерал Пеллетье осматривал Замойскую крепость и, купно с генералом Окою, наши границы близ Устилуга”. Тут же, по ходу доклада, Государь поручил военному мp/pинистру незамедлительно усилить агентурную работу по сбору сведений о военных приготовлениях в Герцогстве Варшавском, разработать секретную инструкцию об агентурной работе и текст присяги, которую должны давать российские агенты, направляемые pна агентурную работу.

Соображения всех приглашенных Государь выслушал, не выказывая, как показалось Барклай-де-Толли, никаких эмоций по поводу услышанного. На его лице читалось даже едва уловимое недовольство. Когда же свой пла/pн стал излагать Сперанский, Государь оживился. По всему было видно, что он уже обсужден предварительно и получил его одобрение. Суть заключалась в тонком дипломатическом ходе. Предлагалось поручить белорусскому князю влиятельнейшему Михаилу Огинскому начать разработку плана восстановления Великого княжества Литовского на западных территориях и землях Украины. Это позволит решить многие проблемы: отвлечет наиболее авторитетную шляхту от идеи вступления в сношения с Наполеоном, вселить надежду, что воссоздать былое государство возможно и в рамках России, повысить авторитет царя, как демократа и прогрессивно мыслящего правителя, а главное – обезопасить от ненужных в это тревожное время волнений на приграничных землях.

“Названные меры отвлекут от контактов с Герцогством Варшавским значительную часть шляхты, которая будет привлечена к обсуждению прожекта, и помогут придать его захвату Россией определенную законность. А захват целесообразно произвести непременно и под pчинить его России, а затем объединить с территориями Белороссии и Литвы в единое Королевство Польское, корона которого должна достаться Александру I”, – заключил Сперанский. Затем последовали жесткие указания по выполнению предложенного плана присутствующим и требования царя координировать все действия с Михаилом Сперанским. Расходились в полном молчан/p ии. Многие в окружении императора и так были не довольны слишком уж смелыми реформами Сперанского, его приближением к Государю, а тут и вовсе какое-то потакание капризам шляхты, опасные эксперименты у западных границ империи в тревожное для России время. Одно радовало, что доклад Оппермана пришелся по душе императору, он удовлетворен и сроками строительных работ и ходом их выполнения, а значит, можно в скорости ждать наград, новых званий и назначений.

Из-за могучей сосны вышел человек, лица которого не возможно было разглядеть. Но вот голос... У Леха промелькнуло в сознании, что он где-то когда-то его уже слышал. Лихорадочно работало сознание, а память перебирала тех, кому он мог принадлежать. Этот голос… Он не давал покоя. Нет, он не мог ошибиться. Лех уже не сомневался, что где-то его уже все-таки слышал.

ПРОДОЛЖЕНИЕ...

 

p style=p style=